От внутренней тревоги мне часто не сиделось дома, хотелось бродить по улицам. Я шагал по Москве и заучивал тексты Л. Н. Толстого. Как-то, пересекая Театральную площадь, я заметил необычайное оживление. Пешеходы бежали к фонтану, где, оказалось, лежал обугленный немецкий самолет.
Я осмотрелся кругом. Как преобразилась площадь! Колонны Большого театра затягиваются длинными декоративными полотнищами. Лепные амуры запыляются сажей. Чугунные кони превращены в огромный зеленый куст. Из прорванного холста торчит конское копыто. На крыше Малого театра по лесенкам передвигаются рабочие. Они устанавливают зеленый фанерный лес. Это вынесли свои театральные леса, мобилизовали декорации на защиту города московские театры. Проходя от "Националя" до Красной площади, замечаю, что под ногами мелькают черные окна, скошенные углы нарисованных на асфальте зданий. Я пересекаю огромное полотно — кружится голова, — я шагаю словно над крышами, иду по воздуху, а внизу новый и незнакомый нарисованный город...
На бульварах в тени деревьев притаились огромные серебристые сигары — аэростаты воздушного заграждения. С хвостов их с удивительной естественностью стекают мягкие складки и расстилаются серебристыми шлейфами на зеленеющей траве. В тени на траве, отдыхая между тревогами, лежат красноармейцы.
Возвращаясь домой, я принимал новые монтажные листы, заготовленные моими соратниками.
"Со времени пожара Смоленска началась война, не подходящая ни под какие прежние предания войн...
Наполеон чувствовал это и с самого того времени, когда он в правильной позе фехтования остановился в Москве и вместо шпаги противника увидал протянутую над собой дубину, он не переставал жаловаться Кутузову и императору Александру на то, что война велась противно всем правилам (как будто существуют какие-то правила для того, чтоб убивать людей).
Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил... дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественною силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупою простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие...
... На породистой, худой, с подтянутыми боками лошади, в бурке и папахе, с которых струилась вода, ехал Денисов".
Под Денисовым Толстой, как известно, подразумевает знаменитого партизана Дениса Давыдова. Вот почему, прерывая текст романа, мы давали портрет партизана и поэта его же собственными стихами, похожими на песню или застольный тост по ритмическому рисунку, но очень серьезными и глубоко патриотическими по содержанию.
"Я не поэт, я партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,
И беззаботно, кое-как,
Раскидывал перед Кастальским током
Мой независимый бивак.
Нет, не наезднику пристало
Петь, в креслах развалясь, лень, негу и покой...
Пусть грянет Русь военного прозой, —
Я в этой песне запевало!".
Наши друзья из вокального квартета предлагают исполнить в этом месте "Песню донцов Платова" 1812 года:
"Грянул внезапно гром над Москвою,
Выступил грозно Дон из берегов,
Все запылало мщеньем, войною
Против врагов".
Эта старая солдатская песня, которую мы разыскали, позднее вошла в репертуар ансамбля Красной Армии.
"Подбитый под Бородиным зверь лежал там где-то, где его оставил отбежавший охотник: но жив ли, силен ли он был, или он только притаился, охотник не знал этого. Вдруг послышался стон этого зверя. Стон этого раненого зверя французской армии, обличитель ее погибели, была присылка Лористона в лагерь Кутузова с просьбой о мире.
... — Я был бы проклят, — ответил Кутузов, — если бы на меня смотрели, как на первого зачинщика какой бы то ни было сделки: такова воля нашего народа".
С огромным удовлетворением мы достигли, наконец, на своем пути того времени, когда деморализованная армия Наполеона покатилась обратно, усеивая русские снега трупами своих солдат.
Картину разгрома наполеоновских полчищ воспроизводили страницы "Войны и мира" — развертывалась грандиозная картина отступления и гибели французской армии.
"День был ясный, морозный. Кутузов с огромною свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, на своей жирной, белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день 7 тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ваточной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге...
— А, знамена! — оказал Кутузов, видимо, с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его слова, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто-то из овиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько минут и, видимо, неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
— Благодарю всех! — сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова: — Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава во веки! — Он помолчал, оглядываясь.
— Нагни, нагни ему голову-то, — сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. — Пониже, пониже, так-то вот. Ура! ребята, — быстрым движением подбородка обратясь к солдатам, проговорил он.
— Ура-ура-ра! — заревели тысячи голосов.
Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым блеском.
— Вот что, братцы, — сказал он, когда замолкли голоса.
И вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что-то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтоб яснее слышать то, что он скажет теперь.
— А вот что, братцы! Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они — видите, до чего они дошли, — сказал он, указывая на пленных. — Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы их не жалели, а теперь и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам, лицо его становилось все светлое и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
— А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им... — вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он талоном, в первый раз за всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших "ура", расстроивавших ряды солдат".
Этими великолепными страницами Л. Н. Толстого мы завершаем первое отделение "России грозной".