Композиция "Война" была закончена весной 1929 года. Мы уехали в Москву и приступили к репетициям.
Все было рассчитано и выверено. Спектакль состоял из семи картин.
1. Морской бой: встреча английской и немецкой эскадр в море, гибель огромных боевых кораблей. Обреченность этих плавучих домов, трагичность их судьбы.
2. История изобретений: пробег по путям развития европейской культуры и цивилизации.
3. Въезд Вильгельма II в Иерусалим: борьба за рынки и колонии.
4. Бомбардировка Парижа: пушки разрушают европейские столицы.
5. Либкнехт в тюрьме: прекрасный человек, не падающий духом в заточении.
6. Полет: первые воздушные бои. Летчик, пролетающий над руинами городов.
7. Лазарет: биение сердца неизвестного солдата и законы превращения материи, порождающей "свой высший цвет — мыслящий дух".
Повествовательный характер композиции, ее необычность — отсутствие героев, сюжета, — казалось мне, подсказывают единственно возможное решение: только читать. Но постепенно я увлекся мыслью Поповой — поставить "Войну" в плане спектакля-представления.
Как всегда, я думал: что меня будет окружать на сценической площадке? Мы пришли к предельной экономии, сохранили концертную парадность спектакля "en frac". Открытая крышка рояля (потому что к этому времени нам стало ясно, что наше представление будет сопровождаться музыкой), фраки у музыканта и актера и дополнительная деталь: черный прорезиненный плащ поверх фрака, в котором я выхожу. Мизансценировка чрезвычайно скупая и запоминающаяся.
Мысль режиссера — сыграть картину боя — меня увлекла. Как мы это делали? Корабли, как действующие герои, возникали от простой мизансцены. Попова подсказала мне одно движение — качающиеся на воде под ударами снарядов броненосцы. Когда она дала мне это движение, я понял, что буду играть корабли, что это внушительно и страшно. По ходу боя я сыграл раненый корабль, когда в него попадает снаряд и возникает пожар. Я стал играть величественное зрелище, несколько торжественное и в то же время трагическое. Гибли прекрасные создания человеческого разума, изобретательской мысли. Гибли колоссальные рыцари из брони и железа — плавающие крепости, вооруженные пушками. Когда я делал эту картину, я был во власти мысли: гибнет цивилизация.
Еще раз подтвердилось, что играть можно все. Даже корабли. Я боялся, что я не смогу донести должное состояние, что, изображая бой, я упускаю чувства тех, кто руководит боем. Корабли управлялись не только командиром, но и многочисленной командой — коллективом. Оказалось, что я действую по их воле, что, играя корабль, нечто неодушевленное, я все же результат их поступков, следствие их действий и намерений. Сквозь повествование о ходе боя просвечивают черты враждующих наций. Я нес в себе образы то английского, то немецкого адмиралов.
Трагедия разворачивалась, бой продолжался, а моя фигура в черном плаще на фоне открытой крышки рояля неподвижна в центре сцены, и только иногда всплеск рук при действии снарядов, и снова смыкающийся плащ, как черная броня кораблей, и едва заметное покачивание на волнах.
Действие снарядов помогли мне сыграть стихи Державина:
"И бысть. Молебных капля слез,
Упадши в чашу правосудья,
Всей стратегистики орудья,
Как прах, взметнула до небес...".
Фонетическая пышность, выразительность этих строк вполне заменяли, на мой взгляд, аппарат за кулисами, который делает гром, залп. Я это делал стихами, то есть словом. Вмонтированные в статью военного специалиста, описывающего морской бой двух эскадр — английской и немецкой, — стихи Державина, как блеск орудийного залпа на сером фоне прозаического текста.
"Войну" я делал не один. Мой партнер разговаривал на языке прекрасном и возвышенном — он играл на рояле. Я говорил; Бах, Дебюсси и Равель сопровождали мой голос — и так мы общались и даже вели диалог. Чем-то трагическим веяло от этой музыки, от этой культуры, которую разрушает война. На фоне моего текста еще печальнее, несколько похоронной торжественностью звучали его мелодии, такие чистые, глубокие у Баха, хрупкие и беззащитные у Дебюсси и саркастические у Равеля. Я был не одинок, у меня был интереснейший собеседник. Не будь его, не было бы представления. Искусство рождалось в этом спектакле из музыки и слова. Мы были равноценны и целиком зависели друг от друга, потому что какие-то доли секунды, в тех паузах, когда я слушал, а потом отвечал, я понимал, что мы общаемся как актеры в театре, как два партнера в пьесе.
Дело было не в том, что мой партнер играл хорошую музыку, — он жил вместе со мной, мы перекликались. Мы дополняли друг друга, образуя целое. Его музыка отнюдь не была фоном, сопровождением, краской, иллюстрацией. Она была составной частью единой сути — выражением, содержанием и продолжением моей роли, моего действия. Мы живописали трагедию — трагедию мира незадачливо устроенных людей, находившихся в тисках, в роковом круге войн и разрушений.
На протяжении всей работы мы говорили о неизбежности войн, если система, управляющая миром, не будет изменена. Мы действовали в огромных пространствах — на планете, где гибнут и уродуются люди, ибо такова капиталистическая система.
И была горечь во мне, и была боль в звуках. Очень сдержанно выражалась эта боль, и была скорбная стройность в этой сдержанности, недвижность и неумолимость, потому что круг замкнут — это война, льется человеческая кровь, гибнут люди, цвет наций.