|
|
Двадцать второго октября на наше судно обрушилась страшная снежная буря. Меня позвали в спешном порядке к капитану Жуклá. Я надела широкую меховую накидку и поднялась на мостик. Что это было за ослепляющее, ошеломляющее, феерическое зрелище! Тяжелые, оледеневшие хлопья снега сталкивались с шумом и кружились по воле ветра в неистовом вальсе. Белая лавина отгородила от нас небо и наглухо; закрыла горизонт. Я стояла лицом к морю, и капитан Жукла заметил, что видимость упала до ста метров. Обернувшись, я увидела, что наш корабль стал белым, как чайка. Снасти, тросы, релинги, лацпорты, ванты, шлюпки, палуба, паруса, трапы, трубы, люки — все было белым! Море и небо были чернее ночи, и наш белоснежный корабль парил в этой бездне. Высокая труба, изрыгавшая черный дым в лицо ветру, который со свистом врывался в ее распахнутую глотку, соперничала с издававшей пронзительный вой сиреной. Контраст между девственной белизной судна и этим адским шумом был настолько разителен, как если бы я увидела ангела, бьющегося в истерике. Вечером того же странного дня доктор известил меня, что одна из моих подопечных эмигранток разрешается от бремени. Я тотчас же побежала к ней, чтобы помочь бедному маленькому существу появиться на свет. О, мне никогда не забыть тех заунывных стонов в ночи! И — первый пронзительный крик ребенка, заявившего о своем решении жить посреди нищеты, всеобщих страданий, тревог и надежд. Все смешалось в этом человеческом муравейнике: мужчины, женщины и дети, тряпки и банки консервов, апельсины и лоханки, косматые головы и лысины, приоткрытые рты девушек и плотно сжатые губы старых мегер, белые чепчики и красные платки, руки, протянутые к надежде, и кулаки, готовые отразить удар судьбы. Я видела едва прикрытые лохмотьями револьверы и ножи, спрятанные за пазухой. Судно качнуло, и какой-то головорез выронил сверток, обмотанный тряпками, из которого показались небольшой топор и кастет. Один из матросов тут же подхватил оружие, чтобы отнести его комиссару. Мне не забыть пристального взгляда, которым окинул его владелец оружия. Без сомнения, он хорошо запомнил матроса. И я пожелала про себя, чтобы им не довелось встретиться в глухом месте. К горлу подступила тошнота, когда доктор передал мне младенца для омовения, и теперь я вспоминаю об этом с угрызениями совести. «Неужели это крошечное красное грязное сморщенное и орущее существо — тоже человек, наделенный душой и разумом?» — думала я. И всякий раз, когда я видела этого ребенка, крестной которого стала, ко мне возвращалось первоначальное ощущение. Когда молодая мать заснула, я решила вернуться в свою каюту, опершись на руку доктора. Волнение моря настолько усилилось, что мы с трудом пробирались между эмигрантами с их тюками. Несколько человек, сидевших на корточках, молча смотрели, как мы спотыкаемся и шатаемся, точно пьяные. Меня раздражали эти косые насмешливые взгляды. Один из мужчин окликнул нас: — Скажите-ка, доктор, что, морская вода пьянит не хуже вина? У вас и вашей дамы такой вид, словно вы идете домой со свадьбы! Какая-то старуха ухватилась за мою руку: — Скажите, госпожа, мы не перевернемся, раз так качает? Господи Боже мой! Рыжий бородатый детина подошел к старухе и бережно уложил ее со словами: — Спи спокойно, мать, если мы перевернемся, то, клянусь тебе, здесь спасется больше народу, чем там, наверху. Затем, приблизившись ко мне, он бросил с вызовом: — Богачи пойдут первыми… в воду! Эмигранты следом… в лодки! И тут я услышала тихий, сдавленный смех, который раздавался повсюду: впереди, за моей спиной, где-то сбоку и даже у моих ног, отзываясь гулким эхом вдалеке, как это бывает в театре. Я прижалась к доктору. Он почувствовал мое беспокойство и сказал со смехом: — Ба! Мы будем защищаться! — Но, доктор, сколько пассажиров можно спасти в случае реальной опасности? — Двести… самое большое… двести пятьдесят, если спустить на воду все шлюпки, при условии, что все они доберутся до берега. — Но на борту, как сказал мне комиссар, семьсот шестьдесят эмигрантов, а нас, пассажиров, примерно сто двадцать. Сколько офицеров, членов экипажа и персонала насчитывается на судне? — Сто семьдесят, — ответил доктор. — Значит, в общей сложности нас тысяча пятьдесят человек, а вы можете спасти только двести пятьдесят? — Да. — В таком случае мне понятна ненависть эмигрантов, которых вы грузите на судно, точно скот, и обращаетесь с ними как с неграми. Они знают, что в случае опасности именно их вы принесете в жертву! — Но их тоже спасут в свой черед. Я смотрела на своего собеседника с ужасом. У него было честное лицо, и он верил в то, что говорил. Значит, эти бедняги, обманутые жизнью, униженные обществом, имеют право на жизнь только после других, более удачливых? О, как я понимала теперь головореза с топором и кастетом! В этот миг я говорила «да» револьверам и ножам, спрятанным за пазухой. Он был прав, тот рыжий детина: раз мы всюду хотим быть первыми, и только первыми, что ж, и на сей раз мы пойдем в первую очередь… хоп! прямо в воду! — Ну как, вы довольны? — спросил меня капитан, который как раз выходил из своей каюты. — Все кончилось хорошо?.. — Отлично, капитан. Но я возмущена! Жукла сделал шаг назад. — Боже мой! Чем же? — Тем, как вы обращаетесь со своими пассажирами… — Он хотел перебить меня, но я продолжала: — Как, вы обрекаете нас в случае кораблекрушения… — Кораблекрушения не будет! — Хорошо. В случае пожара… — Пожара здесь никогда не будет! — Хорошо. В случае затопления судна… Он засмеялся: — Допустим. Так на что же вас обрекают, сударыня? — На худшую из смертей: от удара топором по голове, от ножа в спину или же просто от кулака, который — хоп! — столкнет тебя в воду… Тут он снова попытался вставить слово… — Там, внизу, семьсот пятьдесят эмигрантов, нас же, пассажиров первого класса и членов экипажа, почти триста человек. Шлюпки могут забрать лишь двести… — И что же? — А как же эмигранты? — Мы будем спасать их прежде экипажа! — Но после нас? — Ну да, после вас! — И вы думаете, что они это допустят? — У нас есть ружья для острастки! — Ружья… ружья против женщин и детей? — Нет, женщины и дети пойдут в шлюпки в первую очередь! — Но это глупо! Это абсурдно! Стоит ли спасать женщин и детей, чтобы сделать из них вдов и сирот? И вы думаете, что эти парни отступят перед вашими ружьями?.. Их много! Они вооружены! Они должны взять у жизни реванш! Они имеют такое же право, как и мы, защищать свою жизнь! У них столько мужества, что они не должны проиграть и выйдут из борьбы победителями! И я нахожу несправедливым и подлым тот факт, что вы обрекаете на верную гибель нас, а их толкаете на вынужденное и оправданное преступление! Капитан попытался что-то сказать. — …И даже если мы ее потерпим крушения… Представьте, что несколько месяцев мы будем носиться по воле волн по бурному морю… Ведь у вас не хватит съестных припасов для тысячи голодных на два-три месяца?.. — Разумеется, нет, — сухо ответил комиссар, очень любезный и чувствительный человек. — В таком случае что бы вы сделали? — Ну… а вы? — спросил капитан Жукла, забавляясь обиженным видом комиссара. — Я бы сделала одно судно для эмигрантов, а другое — для пассажиров: по-моему, это было бы справедливо! — Да, но в таком случае мы бы разорились. — Нет. Богатые пассажиры поплывут на пароходе вроде этого, а эмигранты — на парусном судне. — Однако, милостивая сударыня, это тоже будет несправедливо, ибо пароход идет куда быстрее, чем парусник. — Это не имеет никакого значения, капитан: богачи всегда торопятся, а несчастным некуда спешить, учитывая то, куда они едут, и то, что их там ждет… — Земля обетованная! — О! Страдальцы, страдальцы! Земля обетованная… Дакота или Колорадо! Днем там палящее солнце, от которого плавятся мозги, трескается земля, пересыхают источники, а мириады мошек высасывают кровь и последнее терпение! Земля обетованная!.. По ночам там дикий холод, который щиплет глаза, сводит руки и ноги, поражает легкие! Земля обетованная!.. Это смерть в какой-нибудь дыре после тщетных призывов к совести соотечественников, смерть со слезами на глазах и со страшными, полными ненависти проклятиями! Бог должен принять их души, ведь страшно подумать, что все эти несчастные, связанные страданием и надеждой по рукам и ногам, попадают в лапы торговцев белым товаром! И когда я думаю, что в вашей кассе, господин комиссар, лежат деньги, заработанные на работорговле, деньги, собранные мозолистыми, дрожащими руками по грошику, омытые потом и слезами этих несчастных! Когда я думаю об этом, мне хочется, чтобы мы потерпели крушение, чтобы мы все погибли, а они все были спасены! И я отправилась плакать в свою каюту, охваченная бесконечной любовью к человечеству и безутешным горем от сознания собственного бессилия… полнейшего бессилия. |










Свободное копирование