И еще нам приходилось делать упражнение под названием «тарелка»; для этого нужно было сесть с величайшим достоинством или устало упасть в кресло; потом «тарелка» произносила: «Слушаю вас. Говорите, сударь!..» Ох уж эта «тарелка», сколько трудностей с ней было связано, сколько всего надо было вместить в нее: и желание узнать, и страх перед тем, что услышишь, и решимость прогнать, и стремление удержать… Ах, сколько слез стоила мне эта «тарелка»!.. Бедный папаша Эли! Я на него нисколько не сердилась, но всеми силами потом боролась, чтобы забыть то, чему он меня научил, ибо трудно себе представить что-либо бесполезнее его уроков манер.
Ведь каждое существо движется в соответствии со своими размерами. Чересчур высокие женщины шагают широко; стройные двигаются на восточный манер; слишком полные переваливаются, как утки; те, у кого короткие ноги, чуть-чуть прихрамывают; слишком маленькие — подпрыгивают, ну а дурочки ходят, как и полагается дурочкам. И ничего с этим не поделаешь.
Уроки манер в конце концов отменили, и правильно сделали. Жест должен отражать мысль, он гармоничен или глуп в зависимости от того, умен артист или нет.
В театре руки нужно иметь длинные, и лучше уж чересчур длинные, чем слишком короткие. Никогда, ни за что и никогда, артист с короткими руками не сможет сделать красивого жеста!
И сколько бы бедный Эли ни бился, показывая нам, как следует делать, мы выглядели бестолковыми и неловкими. А он, бедняга, был просто смешон! Да-да, до ужаса смешон!
Еще я занималась фехтованием. Эту идею внушила маме тетя Розина. Уроки фехтования раз в неделю вел знаменитый Пон. О, что за кошмарный человек этот Пон!.. Резкий, грубый, насмешливый — вот каким он был, этот выдающийся мастер, которому, конечно же, противно было давать уроки соплякам и соплячкам (по его собственным словам) вроде нас. Но был он небогат, и уроки эти, мне думается (хотя я и не берусь утверждать), придумал специально для него какой-нибудь высокий покровитель.
Шляпы он никогда не снимал — и это шокировало мадемуазель де Брабанде — и всегда держал во рту сигару, отчего кашляли и без того задыхавшиеся после бесконечных атак ученики.
Что за пытка — эти уроки!
Иногда он приводил с собой нескольких друзей, которые громко смеялись над нашими промахами, что привело однажды к скандалу: один из этих веселых наблюдателей позволил себе слишком уж наглое замечание в адрес ученика по имени Шатлен, тот живо обернулся и влепил любителю фехтования пощечину. Началась потасовка, во время которой Пону, посчитавшему нужным вмешаться, самому досталась пара пощечин. Это наделало много шума. И с того дня присутствие на уроках посторонних было запрещено.
Я добилась у матери разрешения не посещать больше уроки фехтования. Для меня это было большим облегчением.
Из всех занятий мне больше всего нравились уроки Ренье. Он был ласков и очень воспитан и учил нас говорить «правдиво».
И все-таки своими познаниями я обязана разностороннему обучению, которому отдавалась с истовым благоговением.
Прово проповедовал величавую игру, учил нас речи возвышенной, но сдержанной. А главное, требовал широты жестов и звучности голоса.
Бовалле, на мой взгляд, ничему хорошему не учил. У него был глубокий, волнующий голос, но ведь он не мог поделиться им с другими, это был восхитительный инструмент, но таланта ему он не прибавлял. Двигался Бовалле неловко, руки у него были слишком короткие, а голова весьма заурядная. Я терпеть не могла этого преподавателя.
Сансон был полной его противоположностью. Голос слабый и пронзительный, благородство не врожденное, но корректность безупречная. Его методом была простота.
Прово призывал к широте. Сансон — к правдивости, его в первую очередь заботили концовки. Он не выносил, когда комкали фразы. Коклен[1], бывший, мне думается, учеником Ренье, с большими церемониями говорит о Сансоне, умалчивая о своем первом учителе.
Что же касается меня, то я прекрасно помню всех трех своих учителей, как будто слышала их вчера.