Однажды январским утром, когда все мы собрались в часовне на утреннюю мессу, я с беспокойством, удивлением и тревогой увидела, что аббат Летюржи, вместо того чтобы начать службу, поднялся на кафедру. Он был очень бледен. Я невольно обернулась, ища глазами мать-настоятельницу. Она сидела на своей скамье. И тут дрожащим от волнения голосом священник начал рассказ об убийстве монсеньора Сибура.
Убит. От этого слова повеяло ужасом. Сотня приглушенных криков, слившихся воедино в одном рыдании, заглушила на мгновение голос священнослужителя. Убит… Это слово резануло меня больнее, чем других: разве не стала я любимицей добрейшего старца, пускай хоть на краткий миг?
Мне казалось, что убийца Верже поразил и меня тоже, посягнув на мою признательную любовь к прелату, на мою крохотную славу, которой он меня лишил. Я горько плакала. А тут еще орган, сопровождавший заупокойную молитву, усиливал мою печаль.
И с этой минуты я прониклась мистической, пламенной любовью к Всевышнему, которую поддерживали в моей душе религиозные обряды, само богослужение и ласковое, искреннее, хотя и ревностное подбадривание моих наставниц, очень любивших меня; я тоже их обожала и до сих пор вспоминаю о них с необычайной нежностью, дарующей моему сердцу радость и покой.
Приближался момент моего крещения. Я все больше начинала нервничать. Кризисы мои участились: я то заливалась слезами без видимой причины, а то вдруг впадала в отчаяние, меня охватывал необъяснимый ужас. Любая мелочь повергала меня в трепет.
И вот случилось так, что одна из моих подружек уронила куклу, которую я дала ей поиграть (ибо в куклы я играла чуть ли не до четырнадцати лет); я задрожала всем телом. Эту куклу я обожала, ее подарил мне отец.
— Ты разбила голову моей кукле, скверная девчонка! Ты сделала больно моему отцу!
Я перестала есть. А по ночам просыпалась вся в поту и, как безумная, рыдала:
— Папа умер!.. Папа умер!..
Через три дня приехала мама и, обняв меня, сказала:
— Девочка моя, я привезла печальную весть… папа умер!
— Я знаю, знаю…
При этом у меня было такое выражение, часто рассказывала мне мать, что она долгое время боялась за мой рассудок.
Я стала грустной и очень болезненной. Учить я ничего не хотела, меня интересовали только священные предания да катехизис.
Мама добилась, чтобы вместе со мной крестили двух моих сестер: Жанну, которой исполнилось тогда шесть лет, и Режину, которой не было еще и трех; несмотря на малый возраст, ее тоже взяли на воспитание в монастырь в надежде хоть немного отвлечь меня.
Меня поселили одну за неделю до крещения и еще на неделю после, перед первым причастием, которое должно было состояться через несколько дней.
Собрались все: мама, тетушки — Розина Беран и Анриетта Фор — моя крестная мать, дядя Фор, мой крестный отец Режи, господин Мейдье — крестный отец сестры Жанны, и генерал Полес — крестный отец Режины; а кроме того, крестные матери моих сестер, мои кузены и кузины… Все они вносили суматоху в монастырскую жизнь. Мама и обе тетушки были в трауре, но выглядели весьма элегантно. Тетя Розина украсила шляпку веточкой сирени, «чтобы оживить траур», — сказала она (странная фраза, которую я не раз потом слышала уже не от нее).
Никогда еще я не чувствовала себя такой далекой тем, кто приехал сюда ради меня.
Маму я обожала, но к умилению примешивалось горячее желание покинуть ее, никогда не видеться с ней больше, пожертвовать ею во имя Господа. Что же касается остальных, то я их попросту не замечала. Я была безмерно серьезной и немного колючей.
Незадолго до этого в монастыре состоялась церемония пострижения в монахини, мысль об этом не давала мне покоя.
Крещение открывало мне путь к заветной мечте. Я уже видела себя послушницей, которую постригли в монахини. Видела себя на полу, под тяжелым черным покровом с белым крестом, с четырьмя горящими факелами по углам. Мне хотелось умереть под этим покровом. Как? Понятия не имею. Убивать себя я не собиралась, я знала, что это грех. Но умереть мне хотелось именно так. В своих мечтах я видела смятение сестер, слышала крики воспитанниц и была счастлива всеобщим волнением, причиной которого была сама.
После церемонии крещения мама попросила разрешения увезти меня. На бульваре Королевы в Версале она сняла маленький домик с садом, чтобы я могла проводить там свободные дни. Ради этого торжества она все велела украсить цветами, желая отпраздновать крещение трех своих дочерей. Но ей осторожно дали понять, что через неделю предстояло первое причастие и что я должна побыть одна.
Мама плакала. И я до сих пор с печалью вспоминаю, что меня это ничуть не трогало, напротив.
Когда все уехали, я поднялась в маленькую келью, где уже провела неделю и где мне предстояло жить еще неделю, упала на колени и в исступленном экстазе решила принести в дар Господу Богу мамино горе: «Ты видел, Господи! Мама плакала, а мне — хоть бы что!» Бедняжка, безумно преувеличивая все, я полагала, что от меня требуют отречения от нежности, преданности и сострадания.
На другой день мать святая Софья ласково пожурила меня за то, что я неправильно понимаю свой религиозный долг, и сказала, что сразу после первого причастия она отпустит меня на две недели, чтобы утешить опечаленную маму.
Мое первое причастие проходило все в той же торжественной обстановке, воспитанницы были в белом, со свечами в руках. Я отказывалась принимать пишу в течение всей недели и была бледной, похудела, глаза у меня ввалились и казались огромными, пылая исступленным огнем. Я все доводила до крайности.
Барон Ларрей, приехавший вместе с мамой, чтобы присутствовать на церемонии моего первого причастия, попросил разрешения — и получил его — взять меня на месяц, чтобы я могла прийти в себя. Мы уехали — мама, госпожа Герар, ее маленький сын Эрнест, моя сестра Жанна и я. Мама повезла нас на Пиренеи, в Котре.
Движение, чемоданы, коробки, пакеты, железная дорога, дилижанс, непрерывно меняющиеся пейзажи, шум, суета… все это взяло верх надо мной и моими нервами, победило мой мистицизм.
Я хлопала в ладоши, хохотала, бросалась целовать маму, душила ее в объятиях. Громко распевала гимны. Мне хотелось есть, пить; я ела, пила, жила!