XXII
Учитель Василий Мефодьевич Крючко, с добрым, ласковым лицом и задушевным голосом, был необыкновенным учителем. Он жил своей работой, любил нас как своих детей, а мы платили ему неимоверным шумом на переменах, поднимая такую пылищу, что лицо Василия Мефодьевича плавало в ней, словно оторванное от туловища, скорбно покашливающее и взирающее на нас подёрнутыми укоризной глазами. Он никогда не бил нас и только раз больно дёрнул меня за ухо, когда я толкнул своего товарища на фанерную перегородку, отделяющую нас от учительской. Спокойно и терпеливо делал он своё скромное и великое дело. К каждому он подходил индивидуально и разными волшебными ключиками открывал наши души.
Я был первым учеником, хотя никогда и не учил уроков. Просто такая была у меня память.
В одном классе со мной училась девочка Лиза, она давала мне пирожков и долго смотрела на меня, будто что-то хотела сказать и никак не могла.
А я в тёмных углах плакал от муки, что не могу сказать ей, как я люблю её, что лицо её, в радуге золотых волос, с синими и печальными глазами, снится мне каждую ночь, что целыми днями я хожу как во сне, полный ею.
И в трепетном рассвете моей души звучало:
Милая, знаешь ли, вновь
видел тебя я во сне.
В сердце проснулась любовь,
ты улыбалась мне.
Где-то, в далёких лугах,
ветер вздохнул обо мне…
Степь почивала в слезах,
ты размечталась во сне…
Ты улыбалась, любя,
помня о нашей весне…
Благословляя тебя,
был я весь день как во сне.
А.Белый
Была весна, и мы с Лизой пошли за станцию готовиться к экзаменам. Разумеется, в учебники мы и не заглядывали, но я никак не мог сказать Лизе про свою любовь. Я лишь неуклюже шёл за ней, глядя на неё как на святую, и молился на её золотой затылок. От неё исходили такое счастье, такой аромат, что я захлёбывался словами, когда говорил и чувствовал, как кровь заливает моё лицо, но не мог открыть ей свою тайну. Мы брели в свете и шуме дня, я следил за её изящными движениями, когда она, томно обращая ко мне своё лицо, поправляла непокорные волосы, которые озорной ветерок разбрасывал по её розовым вискам.
Когда мы возвращались в село, мальчишки кричали мне:
— Куда это ты её водил?
Лиза отвечала:
— Не он, а я его водила.
И действительно, я спотыкался и шёл за ней с блаженными, полными слёз глазами, мне хотелось, чтобы не было больше ни села, ни этих противных мальчишек, чтобы я вечно шёл за Лизой, смотрел на её нежные движения и молился на её золотой затылок. Моя любовь была как цветок в росе, пьяно покачивающийся в янтарном поле, обращённый с молитвой к далёкой звезде и роняющий светлые слёзы счастья.
Моя душа была похожа на амфору, и я шёл осторожно, чтобы не расплескать своей радости.
Какое-то наслаждение было в моём молчании, ведь я знал, каким счастьем засияют синие и любимые глаза, если заговорю, — часто во время наших игр мы, словно нарочно, прижимались друг к дружке и с расширенными глазами, бледные и счастливые, слушали тепло и трепет наших тел.
Только теперь я узнал от Лизиной подруги, что она меня любила.
За окном синяя вечерняя грусть, и заплаканное лицо моей молодости заглядывает в окно… Между нами только стекло… Вот я встану, возьму Лизину дрожащую руку и скажу ей про свою любовь, загляну в бледное восторженное лицо, и мои губы ощутят солёное тепло счастливых слёз… Я глубоко вдохну дорогое дыхание… и стану пить с мокрых ресниц слёзы — росу первой любви.
Но не стекло между мною и моей юностью, а долгие огненные годы, полные любви и смерти. Иногда обиды, унижения встают передо мной, и проклятое их марево закрывает от меня синие и далёкие глаза моей первой любви.
Звонят часы, отбивают минуты, которые уже никогда не вернутся, чёрные стрелки не прокрутятся вспять через кровь и снега моего прошлого, чтобы приблизить ко мне расширенные любимые глаза.
За окном скрипят шаги прохожих, и плачет моя молодость…