|
|
Наконец мы въехали в Кульпу. На крыльце стоял дядька с черкесами и о чём-то с ними по-ихнему разговаривал. Он был в черкеске, высокий, стройный, красивый, с пышной, раздвоенной золотистой бородкой. Горцы стояли вокруг него в чёрных бурках и папахах, как хмурые орлы, и кинжалы их в серебряных ножнах холодно и грозно блестели на солнце… Дядя Родя был очень добрый и простой. Он мог задаром брать рыбу у горцев, но не делал этого и платил деньги. Его комнаты были увешаны коврами, на которых красовались изящно изогнутые сабли и вообще разное оружие… У него был лакей, который ходил словно тень и в точно назначенное время бесшумно появлялся в комнате и монотонно говорил: «Улжин гатов…» Я любил сидеть у окна и смотреть на красные горы за его голубыми стёклами… Горы были очень близко, а из их боков тонко и жалобно поднимались в небо синие завитки дыма из ям, в которых жили люди… Мимо окон часто проходили верблюды, они покачивали добрыми и покорными головами на косматых вытянутых шеях, словно здоровались со мной, и звенели маленькими круглыми колокольчиками. Длинными караванами они каждый день проходили мимо окна… Иногда проезжал на гору на маленьком ишаке, худеньком и длинноухом, огромный, толстый и пузатый горец. Его ноги едва не волочились по земле, и бедный ишачок из последних сил карабкался на гору, а толстый горянин, небось чтоб ишачку было ещё труднее, мотал своими ножищами. Мне было жаль бедненького ишачка. А толстого горца я ненавидел за его пухлые и лоснящиеся от жира щёки, за весёлые песни, которые он напевал, раздувая от натуги своё жирное и чёрное горло, и не обращал никакого внимания на страдания несчастного четвероногого мученика. У меня был телохранитель с кинжалом. Однажды ко мне пришёл его маленький брат-горец и повёл показывать Кульпы. Мы ходили с ним по лабиринту узеньких и кривых улочек, а по сторонам стояли глиняные, с плоскими крышами сакли. На саклях паслись козы и спали женщины и дети. Мы вошли в саклю, где жил мальчик. На полу лежали его родители, их головы были обмотаны полотенцами. Я подумал, что кто-то пробил им головы и они обвязали их и лежат больные. А оказывается, они просто отдыхали, и головы у них не были разбиты, и обмотаны они были не полотенцами, а чалмами. Это такие головные уборы. Я потом об этом узнал. А тогда мне их было очень жаль. Я спросил мальчика: — Почему они спят? — Потому что голодные, — ответил он и посмотрел на меня сухими, горячими и гневными глазами… У дядьки на столиках было очень много разных красивых вещиц из хрусталя и горной кристаллической соли. Я всегда просил у него разрешения, когда хотел взять что-нибудь с его чудесных столиков. А Коля не просил у него разрешения, он просто брал. Дядьке нравилось, что я всегда просил у него разрешения, и не нравилось, что Коля всё делал, как хотелось ему, вроде бы дядьки вовсе и не существовало на свете. Коля не любил его, и дядя отвечал ему тем же. А меня он очень любил. Часто он ласкал меня, прижимал к себе и, глядя мне в глаза, говорил маме: — Из этого мальчика получится что-то значительное. Он решил взять меня на воспитание, потому что не был женат. Мать согласилась, а потом вернулась вся в слезах и забрала меня у дяди. Он подарил мне на прощание саблю. Она была длинная, выше меня. На шумном вокзале, заполненном раскачивающимися и что-то бормочущими женщинами в чадрах, отец продал за четвертак дядькин подарок и напился за его здоровье водки, а я — горьких слёз. |