|
|
А вот что рассказал мне однажды мой монтер Василий. Это был задумчивый, тихий человек, лет 32-х, с небольшой русой бородкой. Говорок у него был с придыханием. Меняя проводку моей квартиры, он громоздился на стремянке то в одном, то в другом углу комнаты, и что-то еле слышно напевал себе в усы, что-то печальное и унылое. В этот день он работал в передней и, сидя на последней верхней ступеньке лестницы, привинчивал к стене у самого потолка белые изоляторы. Я пришел из больницы и сидел в кабинете за столом над книгой. Вдруг раздался звонок. Горничной не было. Я пошел открывать. В это время Василий начал торопливо опускаться сверху. — Сидите, Василий, работайте. — сказал я ему. — Вы мне не мешаете, это пришел больной. Но он продолжал сходить с лестницы. — Нет доктор, — качнул он головой, уже стоя на полу. — Разве же можно? Ваши болезни известно какие. Разве я могу вроде как бы здесь оставаться? И в голосе его мелькнуло и тотчас погасло что-то грустное, оттенок, почти неуловимый, какой-то жалобы. И вслед за этим он удалился в коридор, соединявший переднюю с кухней. Когда пациент закончил свой визит и ушел, Василий снова завозился под потолком, а вечером, когда все было приведено в порядок, он пришел в кабинет за платой. Майский день расплывался сумерками. На столе у меня горела лампа под абажуром и бросала голубой круг света. Одна половина лица Василия была освещена, а другая пряталась в тени, отчего взгляд его стал странным, необычным, ускользающим. Потом он шевельнулся, все так же держа в руке свою кепку, и ушел весь в тень, и теперь было заметно, что глаза его смотрели с невеселым выражением. Я вспомнил вдруг недавний короткий разговор. Мне захотелось его продолжить. — Разве эти болезни так ужасны или позорны, Василий, — спросил я, — что вы боялись или не хотели быть в одной комнате с больным? Он поднял удивленно голову. — Это я говорю о вас, — пояснил я. — О том, что вы ушли, когда пришел больной. Он посмотрел на меня, склонив голову несколько набок, как смотрят, когда пытаются понять, серьезны ли слова или все это шутка. Потом переступил с ноги на ногу и сказал: — Нет, я не боялся, и болезнь, как я понимаю, вроде как нестыдная. Но, может, ему, больному-то, неловко чужого человека, — меня, значит. Вот я и ушел. А ежели он меня будет стесняться, то это правильно. Может, я ему окажусь вроде как знакомый и беды ему болтовней натворю? Разные бывают люди, гражданин доктор, — добавил он со вздохом. — Каждый вроде как по-своему понимает. Есть такие, что готовы обессудить человека на всю жизнь за дурную болезнь, со света сжить. А чем человек виноват? Несчастие с ним приключилось, а его травить начинают. Говорил Василий как-то кротко, будто с каким-то всепрощением, но очень выразительно, точно страдал за кого-то близкого. И часто вставлял слова «вроде как». Бледные щеки его потемнели, покраснев в сумерках. — Если так бывает, — сказал я, — то только от темноты, от несознательности. Сифилис или триппер такие же болезни, как и всякая другая болезнь, как экзема или туберкулез, или тиф. Кто читает книги, бывает на лекциях, те знают, что эти болезни не позор, а заболевшего не надо избегать или преследовать. Мой больной не стеснялся бы вас. Монтер ничего не ответил. Он смотрел мимо меня, в окно, на небо, где над крышей противоположного дома по вечернему горела под надвинувшимся облаком последняя светлая полоса. — Есть и вроде как образованные, — наконец, сказал он. — Которые и книжки читают, а понять этого все равно не могут. Должно быть, очень уж это в человеке сидит, не вынешь скоро, гражданин доктор. Он остановился и поднял на меня глаза. Заметив, что я внимательно слушаю, он продолжил: — У меня товарищ был, скромный быль из себя парень, Никому не вредил. Гулял с одной барышней, но вроде как любовь была промеж них. Ну, гуляли, гуляли, а потом стали жить, хоть на разных квартирах — служила она прислугой где-то — а вроде как-бы муж и жена. И только на который то день приметил мой товарищ у себя нелады, прыщик, сказать, не прыщик, а так вроде. Пошел он в больницу. А там и определили: сифилис. Василий остановился, проглотил слюну, точно у него сразу пересохло во рту. В комнате постепенно темнело. Полоска зари погасла. Окна напротив осветились. — Работал товарищ на заводе. Дали ему в больнице бюллетень, и начал он лечиться. Аккуратно ходил он на прием. Попервоначалу сильно запечалился, вроде как о смерти призадумался, а потом доктор объяснили, что это, мол, болезнь хоть и сурьезная, но такая же, как и все болезни, никакого зазору в ней нет, — вроде, как вы объясняете. Ежели, мол, правильно пользоваться, да все исполнять, то обязательно вылечится можно. Недели три-четыре, говорит, вы и неопасный будете, вреда никому причинить не сможете, значит, никто от вас не заболеет. Ну, хорошо, вроде как легче стало товарищу. Благодарит он докторов за внимание и все положенное выполняет, вроде как по завету. Приходить раз он к себе домой, отворяет ему дверь хозяйка. Увидала его, так и порскнула прочь, вроде как нечистого увидала. «Заприте, — кричит издали, — дверь, да за ручку не беритесь». — Что такое? — думает товарищ, — никогда за два года такого разговору не было. Пошел он к себе, комната маленькая у него, темная, без умывальника. Берет товарищ полотенце и на кухню. Там няня хлопочет у печи. Выпучилась она на товарища, вроде как на супостата «Нету тебе сюда дороги, — говорит, опамятовавшись, — не велела хозяйка пущать тебя никоим образом. А в уборную ходи куда хочешь, и уборной для тебя здесь нету. Ты, — говорит, — порченный и всех нас тут перепортишь». Ну и пошло. В квартире все бегут от него, вроде как от зачумленного. За что возьмется — сейчас крик. Никто близко и не подходит. Требуют с квартиры съездить. Потерял совсем голову товарищ. Откуда знать дали? Кто? Стал мрачнее тучи. Прямо вроде как вешаться надо. Пошел товарищ в больницу и рассказал все доктору своему как на духу. Тот объясняет, что бояться нечего им насчет заразы, и что не имеют они никакого права гнать с квартиры. Это, говорит, самодурство, по суду ответить могут. Дал товарищу свидетельство с печатью. Вернулся он к себе, сует бумагу хозяйке, а та боится даже взяться за нее, да и вообще вроде как и слушать не желает. Съезжай да и только. А вскорости и весь дом узнал про этого товарища, что он в такой болезни обретается. Совсем житья не стало. По двору пройтись невозможно. Чуть ли не пальцами в него тыкают. И шепчутся. Так и пробирается, вроде как тать, по застеночкой, чтобы никто не приметил. Что перестрадал товарищ — сказать невозможно. И пришлось бросить квартиру. А вы, гражданин доктор, говорите про книжечки. Столько эта хозяйка книжек перечитала. Сама ведь учительша, а не баба темная вроде как из деревни. Василий отвернулся, как бы рассматривая цветы на обоях, и последние слова он произнес все так же тихо и кротко, без всякой укоризны, точно рассказывал он о стихии, о роке, о том, перед чем ничтожны наши усилия. Тогда я сказал резко; — Пусть ответила бы по суду. Я бы ей не уступил, как ваш товарищ. Он слабо улыбнулся. — Это я неправду придумал про товарища, — сказал он виновато своим мягким голосом. — Не было у меня такого товарища. Этот парень я самый и был. А только, гражданин доктор, — убедительно добавил он, — и суд не помог бы. Ну, засудили бы хозяйку, а дальше? Все равно ходил бы среди людей вроде как нечистый. Знаю я; что нету дурных болезней. Да другие знать этого не хотят. Он опустил плечи и стоял, задумавшись. |