23.02.1813 Вильно (Вильнюс), Литва, Литва
ГЛАВА XI
Возвращение императора Александра в Вильну. Беседы его с автором мемуаров
Не прошло еще пятнадцати дней со времени возвращения в Вильну русских войск. Однажды утром я проснулась с той печалью, с тем стеснением сердца, которое стало для меня обычным. В этом настроении я в первую минуту пробуждения не могла дать себе отчета, -- страдаю ли я от совершившегося несчастья или от предчувствия его. Вдруг пришли сказать мне, что в эту ночь приехал император. Я заплакала и воскликнула: "Ангел здесь! Мы все будем спасены!"
Днем ко мне явился с визитом милый, добрый граф Толстой, и я искренно была рада вновь увидеться с ним. Он передал мне благодарность нашего обожаемого государя.
Мы довольно долго беседовали о несчастьях, вызванных этой войной, и утешали друг друга надеждой на более счастливое будущее. Граф Толстой простился со мной. Вдруг, спускаясь уже с лестницы, он вспоминает главную цель своего визита и, поспешно возвращаясь, говорит мне: "Тысячу раз прошу извинить меня. Я забыл сказать, что государь поручил мне спросить у вас, может ли он навестить вас сегодня вечером".
Когда он вышел, я не могла удержаться от смеха и дала себе слово рассказать императору об этом новом проявлении памяти его обер-гофмаршала.
Хотя я была счастлива при мысли, что опять увижу государя, тем не менее, вспоминая о моем отце и братьях, я чувствовала невыразимое смущение. Они покинули свою страну, чтобы последовать за врагами своего государя. Они некоторым образом были к этому принуждены; тем не менее факт был налицо. Что скажу я ему? И что скажет он мне? Какое затруднительное положение!
Но присутствие Александра, благосклонное выражение тою, что он называл своей признательностью ко мне (внушавшей мне самую глубокую благодарность к его ангельской доброте, ценившей во мне небольшое доказательство моей преданности к нему), рассеяли все возникшие в моем уме облака и дали мне спокойно, безбоязненно насладиться счастьем видеть и слышать его. Наконец, сам он со свойственной ему необычайной деликатностью, казалось, угадывал мои страдания. Он следующими словами приступил к этому тягостному вопросу: "Я не могу обвинять литовцев; им пришлось уступить силе: тайна нашей тактики была им неизвестна. Они не могли предвидеть ни хода событий, ни их направления. Притом, вполне естественно было им желать восстановить свое государство. Тем не менее император Наполеон далек был от мысли осуществить их надежды, так-как он отверг все предложения, с которыми я через Балашова обратился к нему в начале кампании. Я решил тогда принести большие жертвы, чтобы сохранить мир и свободу торговли, без которой государство мое не может существовать. Что Наполеон никогда не думал о восстановлении Польши -- это ясно из того, что он не принял тех уступок, на которые я был согласен. В конце концов, я терял лишь завоеванную территорию; империя оставалась неприкосновенной. Он этого не захотел. Поэтому мне пришлось проводить план действий, успех которого явился плодом нашей стойкости и помощи свыше.
Мы не могли по собственному почину пойти на риск войны против таких искусных генералов, с армией, в течение двадцати лет привыкшей побеждать и командуемой великим полководцем, таланты которого и военный гений до этой кампании не знали поражений... Скорее, чем отказаться от намеченного плана и принять условия, которые Наполеон хотел мне предписать, я готов был пожертвовать не только Москвой, но и Петербургом, и удалиться в Казань, в глубь России, хотя бы до границ Азии. И при этом, опять-таки я не рисковал настоящими границами, ибо Петербург построен на шведской земле, а Москва -- наше древнее приобретение. Но, -- добавил государь, улыбаясь, -- я во всяком случае рассчитывал, что мне представится возможность вернуться. Повторяю, -- сказал государь, -- я ничего не имею против литовцев. Мы сами их покинули, но этого больше не случится".
Государь затем соблаговолил сказать мне, что он пережил очень печальные минуты со времени пребывания своего в Вильне и в течение шестимесячной кампании. "Я очень много перестрадал, -- сказал государь, -- и сильно тревожился. Петербургское население волновалось, большинство было недовольно первыми военными действиями. В последнее царствование и при императрице Екатерине придворные интриги гораздо более привлекали общественное внимание, чем теперь; и в настоящее время все хотят быть посвященными в тайны правительства и политики; возможно ли удовлетворить всех?.. Я не разделяю счастливую философию Наполеона, и эта несчастная кампания стоила мне десятка лет жизни..." Государь назвал кампанию несчастной! Но ведь он был победителем! Он торжествовал! Но это великодушное сердце не могло радоваться своим успехам при виде страданий всего человечества.
Чтобы избавить чувствительные взоры императора от картины бедствий, причиненных этой жестокой войной, был составлен новый маршрут, удалявший его от пути, по которому следовали армии. Тем не менее он встретил по дороге несколько несчастных заблудившихся французов. Он давал им вспомоществование или сажал их в свои сани. Таким образом, он привез больного французского солдата в принадлежавший моему отцу замок Постави. Император ночевал там, оставил несчастному денег и просил позаботиться о нем. Таково было поведение государя относительно его врагов: он уже не считал их за таковых, раз они были несчастны. Наполеон совершенно иначе вел себя, когда он, среди бедствий, бросил собственных солдат -- орудие его карьеры и славы.
Император приехал из Петербурга в Вильну в три дня, в открытых санях, что утомительнее, чем ночь, проведенная на бивуаках. И он сказал, смеясь: "За поездку в Вильну мне пришлось поплатиться кончиком носа".
Подали чай. Император любил чай и пил его много. Разливая чай, г-жа Т. предложила государю чашку, но он не согласился взять ее, говоря, что первая очередь за мной, и сказал тоном любезной шутки: "Хотя я и северный дикарь, но я знаю, как надо обходиться с дамами".
Император много расспрашивал меня о Наполеоне и о том, как я была ему представлена. Я попросту рассказала то, что произошло при этом случае. Государь повторил, что я выказала удивительную смелость, не побоявшись того, перед кем дрожали даже мужчины. Я ответила, что для меня было счастьем дать Его Величеству единственное доказательство преданности, которое было в моей власти, и что я не смела бы надеяться когда-либо получить столь отрадную награду -- одобрение моего государя. Он пожелал знать, какое впечатление произвел на меня Наполеон. Я сказала, что внешность его не соответствовала моему представлению, которое я составила себе о нем, судя по его гению. "Вот именно, такое же впечатление произвел он и на меня," -- заметил государь. "Обратили вы внимание на его светлосерые глаза, столь проницательные, что трудно выдержать его взгляд?" -- "Я ничего не нашла внушительного в личности Наполеона," -- сказала я тогда. "Признаюсь, несмотря на чрезвычайную доброту Вашего Величества, я испытываю большую робость в Вашем присутствии, чем когда меня представляли Наполеону; между тем я знала, насколько он неприветлив и необходителен в своем обращении с женщинами." -- "Как, -- сказал император, -- неужели я внушаю вам страх?" -- "Да, Ваше Величество, страх заслужить Ваше неодобрение." Государь любезно поблагодарил меня. Император спросил также, видела ли я неаполитанского короля. Я , ответила, что я лишь вскользь видела его из своего окна, со стороны двора, и что он произвел на меня впечатление театрального короля, с его желтыми сапогами и большим султаном a la Henri IV.
-- Да, -- сказал государь, -- он заимствовал лишь костюм этого короля, а не его нравственные качества. Жаль, что вам не пришлось поговорить с ним; у него гасконский акцент. При моем первом свидании с Наполеоном я увидел около него молодого Журка, которого тотчас представили мне под именем и титулом герцога Бергского, зятя императора. В другой раз он появился в розовом мундире испанского покроя, с зелеными украшениями.
Я заговорила о новой милости, оказанной Наполеоном его зятю.
-- Он чересчур добр, -- сказал государь, -- Наполеон должен бы расстрелять его, так как это он погубил его, уничтожив французскую кавалерию.
Государь не мог удержаться от улыбки, когда я передала ему фразу, которую сказал Наполеон, при представлении ему дамы: "Император Александр очень любезен, он покорил все ваши сердца, mesdames. Хорошие ли вы польки?"
Беседуя, я щипала корпию, и государь сказал мне тогда милую фразу, которую я привожу, чтобы показать, какая деликатность и любезность проглядывала у него даже в самых мелочах: "Хотелось бы быть раненым, чтобы пользоваться этой корпией".
Когда зашла речь о некоторых подробностях пребывания Наполеона в Вильне и услуг, которые он требовал от своих сановников (так, например, Коленкур должен был подавать ему подножку), государь, очень шокированный, воскликнул: "Разве можно так унижать личность посланника? И притом, какое удовольствие, чтобы вам прислуживали камергеры и шталмейстеры. Разве мой камердинер не лучше служит мне, чем все эти придворные полотеры. К счастью, -- продолжал он, -- теперь уже перестают считать, что придворного места достаточно, чтобы заполнить деятельность человека; и те, которые имеют такое место, несут другую службу, в военном или административном ведомстве".
Философ на троне, как называл Александра Наполеон, ярко обрисовывался в этих словах, и особенно в его равнодушии ко всей помпе, которой, обыкновенно, окружает себя верховная власть. Г-жа Ф. призналась, что, со своей стороны, все это кажется ей очень красивым. -- "Так вас соблазняет суетный блеск?" -- отвечал государь. И он произнес тогда прекрасные слова, которые я уже приводила раньше, но которые заслуживают, чтобы их всегда повторять: "Надо побывать на моем месте, чтобы составить себе понятие об ответственности государя и о том, что я испытываю при мысли, что когда-нибудь мне придется дать отчет перед Богом в жизни каждого из моих солдат. Нет, престол -- не мое призвание, и если б я мог с честью изменить условия моей жизни, я бы охотно это сделал". Как изумительны были эти слова в такую минуту в устах государя, торжествовавшего над самым страшным своим противником, покорителем Европы! "У меня так мало поддержки в моих стремлениях к счастью моего народа! -- сказал он затем. -- Признаться, иногда я готов биться головой об стену, когда мне кажется, что меня окружают одни лишь себялюбцы, пренебрегающие счастьем и интересами государства и думающие лишь о собственном возвышении и карьере". Какие прекрасные чувства! Какая ангельская душа проглядывала в любви государя к миру, в его презрении к роскоши, к честолюбию и вообще к царедворцам! Для этого любящего сердца недостаточно было счастья его собственных подданных; он мечтал о счастье всего человечества: он хотел бы возвратить миру золотой век. "Почему бы, -- говорил он, -- всем государям и европейским народам не сговориться между собой, чтобы любить друг друга и жить в братстве, взаимно помогая нуждающимся в помощи? Торговля стала бы общим благом в этом обширном обществе, некоторые из членов которого, несомненно, различались бы между собой по религии; но дух терпимости объединил бы все исповедания. Для Всевышнего, я думаю, не имеет значения, будут ли к Нему обращаться по-гречески или по-латыни, лишь бы исполнять свой долг относительно Его, и долг честного человека. Длинные молитвы не всегда бывают угодны Богу". -- "Государь, -- сказала я тогда, -- а я между тем возносила долгие молитвы за Ваше Величество." Государь, казалось, был тронут и, поблагодарив меня с обычной своей приветливостью, прибавил: "Молитвы такой чистой души, без сомнения, исполнятся".
Я осмелилась при этом заметить, что если б все люди следовали морали Евангелия, морали столь отрадной, столь доступной каждому, можно было бы, приняв принципы этой божественной книги, обходиться без других законов. Император одобрил мою мысль.
Я бы желала, чтоб короли могли так же, как я, послушать этого государя, чтобы запомнить все его слова и руководствоваться ими в своем поведении. Его Величество перевел разговор на произведения философов XVIII в., Вольтера, Руссо, Дидро, д'Аламбера и др. Из произведений Вольтера я знала только его трагедии, "Генриаду", исторические его сочинения; Руссо я почти не знала. Государь уверял, что философия Руссо менее повредила религии, чем сочинения Вольтера. Многие филантропические идеи этого писателя, по-видимому, нравились государю и подходили к складу его ума. Я также отметила некоторое соответствие между идеями государя о всеобщем мире и сочинением Сен-Пьера. Государь одобрительно отозвался о "Гении Христианства", произведении по справедливости так же знаменитом, как и его автор, о философии Канта, столь глубокой и отвлеченной, что можно считать ее непонятной и непонятой даже самим Кантом.
Среди этой серьезной беседы государь вдруг прервал себя, смеясь. "Не знаю, -- сказал он, -- что мне вздумалось читать курс морали, беседуя с хорошенькой женщиной. Если б меня слышали, надо мной, наверно, стали бы смеяться". Я поспешила ответить, что я воспользуюсь этим курсом морали и благодаря Его Величеству стану лучше. "Ах! вам этого не надо, вы много лучше нас. Впрочем, -- заметил он, -- такие разговоры со многими женщинами неуместны; есть такие, которым постоянно нужны сказочки".
Разговор вскоре вновь перешел к Наполеону. Александр, с полным основанием, удивлялся изумительной непредусмотрительности этого великого воина, отважившегося идти в опустошенную страну с шестьюстами тысяч человек, без всякого провианта и жизненных запасов; и последствием этой непредусмотрительности явилось мародерство и неповиновение армии... Наполеон сам говорил лицам, умолявшим его издать армии строгие приказы для прекращения грабежа: "Что же мне делать? Надо же им чем-нибудь жить". "Наполеон думал, -- продолжал государь, -- что легко поднять русский народ, соблазнив его в разных прокламациях перспективой свободы. Но как было неполитично оскорблять религиозные взгляды русского народа, допустив, чтобы французские войска безнаказанно совершали кощунства в святых местах, освященных религией. При виде оскорблений и расхищений, совершаемых по отношению к предметам их культа, русские сочли за ловушку все сделанные им предложения; и, всегда верные своему Богу и своему государю, вместо того, чтобы бежать навстречу своим мнимым освободителям, они удалились в глубь лесов со своими женами, детьми и скотом; и сами поджигали свои жилища, не переставая тормозить движение неприятельских войск. О, мои бородачи! -- с энтузиазмом воскликнул государь, -- они много лучше нас! Вот где еще можно найти патриархальные нравы, глубокое уважение к религии, любовь к Богу, полную преданность личности государя!.." Александр стал говорить затем об услугах, оказанных этой кампании евреями, которые подожгли мост, чтобы задержать движение французов. "Они выказали удивительную преданность," -- сказал государь. -- "Да, удивительную", -- повторила я, думая в эту минуту лишь о совершенных евреями жестокостях. Заметив сейчас же, что восклицание это с моей стороны было более чем наивно, я спохватилась и прибавила: "Судя по себе, Ваше Величество, я не вижу в этом ничего удивительного..."
Император опять заговорил о личности Наполеона, его манерах, небольшом росте и т.д. "Ваше Величество, -- сказала я, -- весьма редко бывает, чтобы государь соединял в себе все качества". -- "Но примеры этому бывают", -- сказала г-жа Ф. "О, да, конечно..." -- с живостью подхватила я. Тотчас угадав, кого я при этом разумею, государь, краснея, закрыл себе лицо обеими руками и сказал с самой любезной улыбкой: "Пожалуйста, без комплиментов".
На следующий день город собирался дать большой бал по случаю годовщины дня рождения Его Величества, но государь отказался от этой почести и сказал мне по поводу этого отказа, мотивированного столькими причинами: "Я подумал, что в данных обстоятельствах танцы и даже сами звуки музыки не могут быть приятны".
Я поспешила выразить сочувствие столь справедливой мысли.
Прощаясь со мной, государь изволил вновь любезно выразить свое участие ко мне и благоволение. Я проводила государя до передней, где его ждал любимый его кучер Илья, который напился чаю с моим лакеем и горничными, в то время как, по моему приказанию, другие слуги смотрели за лошадьми государя. Кучер остался очень доволен проведенным вечером, который был даже весьма шумен, так как долгий, громкий смех доносился до гостиной, где я сидела с государем, который, по счастью, не обратил на это внимания. Илья уверил моих людей, что он расскажет об их дружеском приеме своему господину, которому, сказал он, это, наверно, доставит удовольствие. Слуга этот своим прекрасным характером вполне заслуживал безграничную привязанность к нему императора. Мне рассказали о нем трогательный эпизод.
Государь имел обыкновение ездить по улицам Петербурга в дрожках или зимой в санях, запряженных в одиночку. Лошадью правил Илья. Однажды, когда государь объезжал город, Илья повез его в грязную, плохо застроенную улицу. "Зачем ты везешь меня в этот квартал?" -- спросил государь. Илья тотчас повернул назад. Тем не менее в другой раз он опять повез государя в то же место. Государь, очень удивленный, сказал: "Ты не без причины все возишь меня на эту улицу?" Принужденный отвечать, Илья сказал: "Если Ваше Величество дозволит, я отвечу, когда мы проедем подальше". Государь согласился. Подъехав к одной хижине, Илья остановился. "Ваше Величество, -- сказал он, -- вот жилище вдовы моего прежнего хозяина, который уступил меня Вашему Величеству". Государь ничего не ответил; но, вернувшись во дворец, он дал честному Илье денег для передачи прежней хозяйке, с обеспечением ей пенсии на остаток ее дней. Муж этой дамы потерял все состояние оставил ее в нищете.
Он повез его из Таганрога в Петербург и, несмотря на сильный холод и свои преклонные годы, спал все ночи на колеснице, везшей драгоценные останки государя.
20.06.2023 в 22:54
|