|
|
Большой роман! Мне из-под пера Чехова он представлялся равнозначащим в литературе "Дон Кихоту" Сервантеса, "Мертвым Душам" Гоголя и "Обломову" Гончарова. Он, живописавший житейскую пошлость, -- только еще начинал размахиваться на более крупное, смелое и сильное. От своего добродушного безразличия к изображаемым им людям -- он уже переходил к более страстному отношению к наблюдаемым тонко и художественно явлениям. Поразительный реалист, он уже угадывал новую, слагающуюся вдали, жизнь! В этом слабом теле, потрясенном и разрушенном поездкою на Сахалин и возвращением через Сибирь, жила большая душа, которая только к 1904 году -- год смерти -- почуяла свою силу и рванулась на простор... Прежнее признание действительности сменялось отрицанием ее, сознанием необходимости пером, как мечом, бороться с нею -- да, большой роман скоро из мечты перешел бы в явь, и сама фигура его автора выросла бы перед нами в более грандиозном размере. Судьба, все давшая ему для этого, -- все отняла у него на самом повороте с проселка на большую дорогу. Я сказал: безразличие Чехова. Было ли это безразличием? Не думаю. Как можно было относиться иначе к тем элементарным явлениям житейской пошлости, которую тонко наблюдал и художественно изображал он? Ведь, чтобы убить блоху -- не надо ни грома, ни молнии. Та явь, которая раскрывалась перед Чеховым, не стоила иного отношения. Он убил ее именно верным ее воспроизведением. Не находите ли вы, что в этой бесстрастности есть беспощадность? Вот тебе зеркало -- взгляни, каков ты, и исчезни или спрячься от собственного твоего безобразия и ничтожества. Люди, обрушивающиеся на Чехова, судят его не за то, что он написал, а за то, чего он не написал. Но это противно даже евангельскому: за словесы твоя буду судить тебя, рабе лукавый! Чехов при том никогда не священнодействовал. Не было в нем противного лицемерия самовлюбленных ничтожеств. Много и мучительно работая, он терпеть не мог, чтобы говорили об этом. Ему нравилось слыть бездельником. Помню в той же Ницце: -- Ленюсь, баклуши бью. А публика, она наивная, воображает, что я от письменного стола не отрываюсь. -- Ну, положим. -- Что? -- Весь прошлый вечер. -- Так я притворялся. А то от культяпки нельзя было отделаться. Он все добивался, что я о "пробирной палатке" думаю. У нас в "Русском пансионе" было два смешных постояльца. Один, хромой, взъерошенный, ощетинившийся дыбом на весь мир и несуразный, как солдатский сапог. Приехав сюда прямо из пробирной палатки, где он был первой спицей в колеснице, вообразил себя среди простых смертных чуть ли не Киром, царем персидским. Страшно был горд и тем, что он статский советник, переводя по-французски себя в государственные советники, и еще более тем, что кругом были бесчинные -- "пожалуй, что мещане, а то поповичи!" Про Чехова и меня он говорил кому-то: "Я, знаете, по человечеству никем не гнушаюсь. За табльдотом формуляром не интересуешься!" Второй, совсем уж шут гороховый, явился из Варшавы и с первой же встречи огорошил Чехова. За общим столом он оказался рядом. Я передаю точно все это -- хоть порою оно сбивает на анекдот. -- Извините, я, может быть, неприятен вам, -- шепотом обратился он к А. П. Чехову. -- Почему? -- По роду своих занятий. Бледный. Усы еще не пробиваются, глаза испуганные, наивные. Весь в веснушках. Губы по-детски пухлые... Из чудом выживших недоносков. -- А вы кто же будете? Какие у вас занятия?.. -- Вижу, Чехов серьезен, а в глазах у него загораются веселые искорки. -- Я... извините... шпион. -- Что? -- Шпион. И он целомудренно потупился. -- Почему?.. Что такое?.. Никто из нас ничего понять не мог. -- Так точно. Потому что гимназию окончить не мог. Ну, а генерал Пузыревский, он знаменитый генерал, мою мамашу очень уважал. У меня мамаша почтенная. Она пансион получает и папашу с военной музыкой хоронила. Час от часу не легче. -- А генерал причем? -- А он как будто благодетель... Хотите, говорит, я устрою вашего мальчика в секретное отделение. Мамаша спрашивает: "А двадцатого числа жалованье за это полагается?" -- "Не только двадцатого, но и так поштучно награждают". И вот, извините, устроил... "Мы ему жалованье, и как он у вас слабенький, так для легкого воздуха будем его заграницу на казенный счет в командировку посылать". И, извините, послал. -- Слушайте же, -- серьезно добивается Чехов, а у самого глаза еще пуще смеются: -- так вы и на меня при случае донесете. -- Помилуйте! Как же это можно, извините! Чтобы я посмел! Я вас читал. У нас на службе знаменитых людей уважают. На домах даже мраморные доски: "Здесь умер такой-то". Что вы! Да как это... Мне даже страшно слушать от вас такое. Извините! -- Да ведь вы, слушайте же, должны доносить? -- Уж как полагается. -- О чем? -- Вообще... извините. Вот... Уставился тупо в угол, и совершенно неожиданно: -- О направлении умов... -- То есть как же это? -- Мы должны все слушать и соображать. У нас, извините, служба тонкая. Ее понять надо. Мамаша меня при его высокопревосходительстве на колени поставила и маткой-бозкой ченстоховской благословила. У меня ассигновка была для оправдательного документа. В нашем, извините, управлении даже есть действительный статский советник, и у него в петличке и на шее всякая кавалерия. Очень меня занял этот "извините, шпион". Чехов это заметил. -- Слушайте же... Василий Иванович. Вы мне его уступите! Я его во весь рост написать хочу. Смаковал он его, смаковал, и все-таки бросил. А тип попался благодарный. -- Вы знаете, чем он меня утешил? -- Кто? -- "Извините, шпион-с!" "Я, говорит, маленький человек, а сейчас на одну линию с вами попал". -- "Например?" -- спрашиваю. -- "А как же! Вы были на Сахалине в казенной командировке, а я на такой же здесь... Для пользы службы". -- "Помните один из анекдотов Якоби о концертировавшем Николае Рубинштейне и господине, ехавшем в одном с ним вагоне на Нижегородскую ярмарку: Ну, как наши с вами дела пойдут?" И расхохотался. Смеялся он редко, но когда смеялся, всем становилось весело, точно луч в потемках. -- Сейчас у меня с ним опять разговор был. Спрашиваю его: "Слушайте же, ну что заставило вас идти на такую должность?" -- А что? -- Да ведь поганая она? -- Извините. Как же поганая, когда мне даже Станислава в петличку могут дать за отличие? Должность хорошая. Каждое двадцатое число пришел и получил. Чистая служба. Об нас даже в романах пишут. Потом, извините, нас все боятся, а мы никого. -- Но ведь иногда и бьют. -- Разумеется, извините, это неприятно и... больно. Но, во-первых, не надо попадаться. А потом гимнастика! Нас, говорят, будут обучать с гирями. На случай чего, не дай Бог, извините! Я на эту гимнастику очень надеюсь. Она выручит. У нас есть... -- И он назвал какую-то фамилию. -- Тоже шпион? -- Извините, да-с. Но он уже на днях статским советником будет. Ему даже его высокопревосходительство руку подает. Ну так он хорошо эту гимнастику знает. От трех один отбился. Он у нас как бы героем считается. Он большой, черный, как калмык, волосатый, и его все боятся. Мне так рассказывали, что его взгляд редко кто выдержать может. Только я его не одобряю-с. Извините, он иногда и пытает даже. А уж это не благородно... |