|
|
Еще за год до "русского пансиона" в Ницце мы встретились в Больё, в прелестной Villa Batavia у Максима Максимовича Ковалевского. Тогда на Ривьере жило много наших писателей, профессоров и врачей. Между прочим, Джаншиев и, кажется, А. Н. Плещеев. А. П. Чехов чувствовал себя великолепно и только понять не мог: зачем его сюда послали -- на юг? На одном из завтраков у Ковалевского он вдруг ни с того ни с сего: -- Слушайте же, я, ей-Богу, буду теперь некрологи писать. -- Какие некрологи? -- Почему именно некрологи? -- А вот чувствую, что я именно для этого создан. Человеку с фантазией воспоминания -- лафа. Ври, сколько хочешь. Нынче покойники не стучатся в окно. Я так и сделаю: сначала буду морить больных за хороший гонорар, а потом за еще лучший вспоминать их. В Ницце по субботам в одном из пансионов давали так называемые "русские обеды". На них бывал и Чехов. У Антона Павловича то и дело вырывалось: -- Ну, зачем я здесь? -- Разве плохо? -- Нет, а только все чужое. В Москву хочу. Потом в "Трех сестрах" это "в Москву, в Москву!" прозвучало, как лейтмотив. Так и у него оно выходило -- подчеркнуто, с особенным ударением. Те, которые не слышали этого от самого Чехова, не понимали всей тоски и мечтательности его восклицания "в Москву, в Москву". -- А то еще куда меня гонят? В Африку. Что я Васко да Гама, что ли? Ведь это, слушайте же, в опере хорошо... Ни за что не поеду. Тоже нашли Стенли. Пусть Василий Иванович едет. Его мамка в детстве ушибла. Ему чем дальше, тем лучше... А я ни за что. Мало я черномази видал! Даже если мне еще тарелку гречневой каши дадут, не поеду! И, разумеется, на зиму все-таки поехал, если мне не изменяет память. Как-то выходим от Ковалевского. В его саду только что поднялась великолепная пальма. Ствол еще не подрос, и вся она роскошным венцом точно к земле припала. -- В Москву хочу! -- Ну что в Москве хорошего? -- смялся я. -- Посмотрите здесь -- какая это прелесть! Чехов с ненавистью взглянул на пальму. -- Нашли тоже: жирная индюшка села, и встать ей трудно. То ли дело наши березки. Скромные, стыдливые, беленькие. Совсем мещанские невесты из старозаветной, хорошей семьи. Вывели Феничку к жениху, а она не знает, куда ей глаза девать. А то еще сравнение -- пальма! просто громадный кочан какой-то -- нашли красоту! В последние годы он стал молчалив, а тогда любил думать вслух. -- Я только что из Ментоны. Сидели рядом на берегу в креслах чахоточные. Ноги в толстых пледах, теплые шапки на нос надвинуты. Злятся и плюются. А море, здоровое, сильное, смелое, катится к ним. У кресел жены или мужья. Хорошо бы написать, как они ненавидят этих умирающих, как рабы, прикованные к галерам. И про себя думают: скоро ли тебя, подлеца, черти унесут... И только природе нет дела ни до тех, ни до других. Немного спустя: -- Пришло мне, слушайте, очерк один. Сельская учительница в крестьянском возке. Едет в город за жалованьем. Наголодалась и нахолодалась. Сама в овчинном тулупе, в сапогах. Лицо бурое, грубое, обветренное. Грязью захлестало всю. Шелудивая лошаденка добежала до чугунки и стоп -- проезду нет. Опустила голову, тяжело дышит. Мимо громыхают вагоны. В окнах первого и второго классов мелькают молодые, нежные девушки. Хорошо одетые. Вот и вагон-ресторан бежит. Чисто, тепло, сытно. Учительница смотрит, в каждом улыбающемся тонком личике себя узнает. Такой, какою сама была несколько лет назад... Подняли шлагбаум. Возок покатился. Мужичонка корявый, жесткий, как мозоль, оглядывается, что это-де случилось? Видит и понять не может, чего это учительша ревет. -- "Нешто кто тебя обидел?" -- Сама себя обидела. Мне это понравилось. Через несколько лет спрашиваю: -- Написали? -- Нет, что ж... И не буду. Не выходит как-то. Не стоит. Я начал возражать. -- Если хотите, вставьте при случае главку. А мне... я пробовал и разорвал. Рвал он много начатого и неудававшегося ему. Неудававшегося, разумеется, по его мнению. Я прожил большую жизнь. На моих глазах ушло, родилось и выросло много пишущей братии, но, повторяю, я не знал никого, кто бы так строго относился к себе, как А. П. Чехов. Легендарные десять лет, которые выдерживал в своем письменном столе рукописи И. А. Гончаров, -- по нынешнему времени уходят в область дидактического баснословия. Всякая работа нынче утратила бы свое значение, особенно при ускоренном темпе современности, начавшемся уже в чеховские годы. Тургеневское "пусть спеет" было возможно, потому что у него барского doice far niente {Сладкое ничегонеделанье (ит.).} оказывалось в распоряжении с зари и до зари. |