26.10.1856 Берлин, Германия, Германия
Я приехал к открытию ландтага, выступил на заседании фракции против тех лиц, от которых исходила попытка воспрепятствовать утверждению (Votirung) регентства конституционным порядком, и энергично доказывал необходимость утвердить его, что и последовало.
После того как 26 октября принц Прусский принял на себя регентство, Мантейфель спросил меня, как ему поступить, чтобы избежать отставки помимо собственного желания, и дал мне по моему настоянию прочесть свою переписку последнего времени с регентом. Мой ответ, что принц, очевидно, намерен уволить его в отставку, показался ему неискренним, быть может, даже продиктованным честолюбием. 6 ноября он на самом деле получил отставку. Его место занял князь Гогенцоллерн с министерством "новой эры".
В январе 1859 г. на балу у Мустье или у Карольи граф Штильфрид бросил мне шутливый намек, из которого я мог заключить, что мне предстоит уже неоднократно намечавшийся перевод из Франкфурта в Петербург; к этому он присовокупил благожелательное замечание: "Per aspera ad astra" ["Через тернии к звездам"]. Граф, вероятно, получил эти сведения благодаря своим близким отношениям ко всем католикам, составлявшим личный штат принцессы, начиная от обер-камергера и кончая камердинером. Мои отношения с иезуитами в то время ничем еще не были омрачены, и Штильфрид еще относился ко мне благожелательно. Я понял его прозрачный намек, отправился на следующий день (26 января) к регенту, сказал ему откровенно, что слышал, будто меня переводят в Петербург, и позволил себе выразить по этому поводу сожаление, а также надежду, что назначение может быть еще отменено. "Кто сказал вам это?" -- спросил в свою очередь принц в ответ на мой вопрос. Я заметил, что с моей стороны было бы нескромностью назвать то лицо, от которого я это слышал; могу только сказать, что это известие получено мною из лагеря иезуитов, с которым я издавна поддерживал отношения. Я сожалею о предполагаемом моем перемещении, потому что во Франкфурте, этой лисьей норе Союзного сейма, я изучил все ходы и выходы вплоть до малейших лазеек и полагаю, что мог бы быть там полезнее любого из моих преемников, которому придется заново осваиваться с очень сложным положением, обусловленным взаимоотношениями со множеством дворов и министров; передать же ему мой восьмилетний опыт, приобретенный при весьма быстро меняющихся обстоятельствах, я не в силах. Каждый немецкий государь, каждый немецкий министр знаком мне лично точно так же, как придворные круги в княжеских резиденциях союзных государств, и я пользуюсь в сейме и при немецких дворах всем тем влиянием, какое только возможно для представителя Пруссии. В случае отозвания меня из Франкфурта этот капитал, накопленный и завоеванный прусской дипломатией, будет бесцельно утрачен. Назначение на мое место Узедома подорвет доверие [к нам] немецких дворов, так как он отличается смутным либерализмом и скорее -- тароватый на анекдоты придворный, нежели государственный деятель. Что же касается госпожи фон Узедом, то своей эксцентричностью она произведет во Франкфурте нежелательное впечатление и поставит нас в неловкое положение.
Регент в ответ: "Вот потому-то высокая одаренность Узедома и не может быть применена ни в каком ином месте, так как его жена при всяком дворе поставила бы нас в неловкое положение". Это действительно имело место не только при дворах, но даже и в снисходительном Франкфурте; переоценивая свои дипломатические прерогативы, она причиняла неприятности частным лицам, причем дело доходило до публичного скандала. Но госпожа Узедом была англичанкой по рождению и в силу низкого уровня немецкого самосознания пользовалась при дворе таким снисхождением, на какое не могла рассчитывать ни одна немецкая дама.
Мои возражения регенту гласили примерно так: "Значит -- ошибка, что я не женился также на бестактной особе, иначе я имел бы одинаковые с графом Узедомом права на тот пост, с которым освоился".
Регент: "Я не понимаю, почему это вас так огорчает; место посланника в Петербурге всегда считалось высшим постом для прусского дипломата, и вы должны видеть знак высокого доверия в том, что я посылаю вас туда".
В ответ я: "Коль скоро это является выражением доверия вашего королевского высочества, я должен, естественно, молчать, но при той свободе выражать мои взгляды, которую ваше королевское высочество всегда предоставляли мне, я не могу не сказать, как я озабочен нашим внутренним положением и его влиянием на германский вопрос. Узедом -- brouillon [путаник], а не человек дела. Инструкции он будет получать из Берлина; если граф Шлиффен останется децернентом по германским делам, инструкции будут хороши, но в их добросовестное выполнение Узедомом я не верю".
Тем не менее Узедом был назначен во Франкфурт. Его последующее поведение в Турине и Флоренции доказало, что мой отзыв о нем был справедлив. Он любил позировать там то как стратег, то как сорви-голова и завзятый заговорщик, имел сношения с Гарибальди и Мадзини и непрочь был при случае пользоваться этим. Из пристрастия к подпольным связям он взял себе в личные секретари человека, выдававшего себя за приверженца Мадзини, но оказавшегося на деле австрийским шпиком. Узедом давал ему читать документы и доверил шифр, сам же отсутствовал по целым неделям и даже месяцам и при этом оставлял бланки, которые секретари миссии заполняли своими донесениями. Таким образом, в министерство иностранных дел поступали за его подписью донесения о переговорах, которые он якобы вел с итальянскими министрами, между тем как в указанное время он этих господ и в глаза не видал. Но он был видным франкмасоном. Вот почему, когда я потребовал в феврале 1869 г. отозвания этого непригодного и сомнительной репутации чиновника, то натолкнулся на решительное сопротивление короля, который с почти религиозной верностью выполнял свои обязанности по отношению к братьям. Этого сопротивления не сломило даже мое на многие дни затянувшееся воздержание от служебной деятельности, что и привело меня к намерению просить об отставке. Перечитывая теперь, по прошествии 20 с лишним лет, документы, относящиеся к этому эпизоду, я охвачен раскаянием, что, будучи вынужден выбирать тогда между моим пониманием государственного интереса и личной привязанностью к королю, я предпочел и должен был предпочесть первое. Мне становится совестно, когда я вспоминаю, как снисходительно король переносил мой служебный педантизм. Я должен был бы пожертвовать ради него и во внимание к его масонским убеждениям нашим представительством во Флоренции. 22 февраля 1869 г. его величество писал мне:
"Податель сего письма (советник кабинета Верман) сделал мне сообщение о поручении, касающемся вас и возложенном вами на него. Как могли вы только подумать, что я мог бы пойти на то, что вы замыслили! Ведь мое величайшее счастье состоит в том, чтобы жить вместе с вами и быть в крепком согласии. Как можете вы так поддаваться хандре, чтобы единственный случай моего несогласия с вами заставил вас сделать самый крайний шаг! Еще из Варцина вы писали мне в связи с разногласиями по поводу покрытия дефицита, что хотя и не разделяете моего мнения, но, принимая свой пост, поставили себе за правило подчиняться моим решениям, высказав предварительно соображения, какие диктует ваш долг. Что же на этот раз в корне изменило намерения, столь благородно высказанные вами всего три месяца тому назад? Между нами, повторяю, существует только одно разногласие--по вопросу о Франк-фурте]-н[а]-М[айне]. Узедомиаду я, согласно вашему желанию, еще вчера обстоятельно разобрал в письменной форме; это наше домашнее дело уладится; при замещении должностей мы были с вами одного мнения, но некоторые индивиды (Individuen) не соглашаются. Где же основание для extreme [крайностей]?
Ваше имя красуется в истории Пруссии ярче, нежели имя кого бы то ни было из прусских государственных деятелей. И вас я должен лишиться? Никогда! Покой и молитва все сгладят.
Ваш самый верный друг В."
На следующий день я получил помещенное ниже письмо Роона:
"Берлин, 23 февраля 1869 г.
После того как я вас оставил вчера вечером, мой уважаемый друг, я непрестанно думаю о вас и о вашем решении. Оно не дает мне покоя. Я снова взываю к вам: составьте прошение так, чтобы не исключалась возможность уступок. Пожалуй, вы еще не отослали письма и можете кое-что изменить в нем. Примите во внимание, что полученная вчера почти нежная записка претендует на искренность, пусть даже без достаточного основания. Она написана в таком духе и, очевидно, с намерением, чтобы вы приняли ее не за фальшивую, а за настоящую, полновесную монету; учтите также, что примешанная к ней лигатура -- не что иное, как ложный стыд, испытывая который автор записки не хочет, а при своем положении, пожалуй, и не может сознаться: "Я поступил очень плохо и постараюсь исправиться".
Недопустимо, чтобы вы сожгли свои корабли. Вы не должны этого делать. Вы этим погубили бы себя во мнении страны, и Европа стала бы смеяться. Побуждения, руководившие вами, не будут поняты; все сказали бы: он отчаялся в возможности довести дело до конца и поэтому ушел. Я не хочу больше повторяться, разве только в выражении моей неизменной и верной привязанности.
Ваш фон Роон".
25.02.2023 в 22:01
|