ТОЛЬКО СНЕГ
Только снег
Было это, если не ошибаюсь, году в 58-м или 59-м — в Ялте. Дело было зимой, и в ялтинском Доме творчества — во всем этом довольно поместительном доме — жили всего-навсего шесть человек. И вот сидели мы как-то на набережной, болтали о каких-то пустяках. И кто-то из нас вдруг возьми да и брякни:
— А ведь именно отсюда в двадцатом году драпали врангелевцы. Представляете себе, что тут тогда творилось?
И тут раздался спокойный голос:
— Вы ошибаетесь. Войска барона Врангеля не драпали. Мы отступили в полном боевом порядке.
Так я познакомился с Игорем Александровичем Кривошеиным.
Был он сыном Александра Васильевича Кривошеина, — того самого, ближайшего сподвижника Столыпина по аграрной реформе, до революции — члена Государственного Совета, а в 20-м — председателем правительства Юга России (официальное наименование его тогдашней должности было такое: Председатель Совета при Главнокомандующем Вооруженных Сил Юга России).
О том как эвакуировались из Крыма войска барона Врангеля, Игорь Александрович знал не по рассказам отца: он и сам был тогда уже не свидетелем, а активным участником происходящих событий. Если не ошибаюсь — штабс-капитаном.
Оказавшись в Париже, он окончил Сорбонну, стал инженером-энергетиком. Во время войны участвовал в Сопротивлении. Близко знал мать Марию, Вики Оболенскую, других русских героев французского Сопротивления: их фотографии он показывал мне, когда про этих замечательных женщин у нас еще никто и не слыхивал.
После войны Игорь Александрович взял советский паспорт и вернулся домой. Дома его, естественно, посадили. Сидел он в разных местах, одно время был даже на той самой шарашке, которую описал Солженицын.
В начале 70-х он уехал в Париж, откуда прислал письмо, в котором была такая прелестная фраза:
«Я доживаю последнюю, самую прекрасную, четвертую треть моей жизни».
Четвертая треть! Можно ли сказать лучше, выразительнее об этих последних его годах, выпавших ему, так сказать, сверх плана: в подарок.
А здесь, у нас, когда длилась еще не четвертая, а третья треть его жизни, мы каждый год встречались с ним в Коктебеле, где и он и я любили бывать поздней осенью, в октябре: в этом месяце Коктебель был прекрасен своим малолюдством.
Однажды, прощаясь, я сказал ему:
— Ну что? На следующий год в Иерусалиме?
Он кивнул:
— Да… В Париже мы повторяли это постоянно. Но тогда Иерусалимом для нас была Москва.
Об эмиграции я его никогда не расспрашивал, хотя очень хотелось. Один только раз отважился задать ему такой — не слишком простодушный — вопрос:
— Когда вы вернулись сюда в сорок шестом, как вам тогда показалось: осталось в этой новой, неведомой вам России что-нибудь от той, старой, которую вы знали когда-то?
Он ответил:
— Только снег.