Потом помню двух человек — полкового комиссара и бригвоенврача, которые вели за собой через лес под командой человек полтораста выпускников Военно-медицинской академии. Я так и не понял: не то они практиковались в Минске, не то их зачем-то под командой отправили в Минск, и теперь, потеряв по дороге уже двадцать человек во время бомбежек и обстрелов, они шли обратно на Оршу. Они искали начальство, просили им чем-нибудь помочь, но кто и чем мог им тут помочь? Им просто предложили идти дальше. И они так и сделали — пошли. Потом еще через час военюрист подошел ко мне и сказал:
— Вы ведь, кажется, писатель?
Я сказал, что да.
— Вот помогите тут определить одного человека. Он по вашей части, если не врет. Он все документы и военный билет со страху порвал, но говорит, что работал в Союзе писателей в Минске. Может, это и правда?
Я подошел к этому человеку. Это был обросший, грязный, усталый еврей. У него был такой измученный вид, что нельзя было разобрать, сколько ему лет — тридцать или пятьдесят. Я стал расспрашивать его. Оказалось, что это работник бюро обслуживания Союза писателей в Минске — тот самый человек, который в мирное время доставал билеты на поезд и устраивал номера в гостинице.
Для очистки совести — хотя я ему сразу поверил — я стал выяснять у него какие-то подробности про Кондрата Крапиву, когда Кондрат Крапива ездил в Москву? Я сам не знал Кондрата Крапиву и никогда не видел его, но вспомнил числа, в которые он этой весной должен был приехать на конференцию драматургов в Москву. Человек ответил на мой вопрос настолько точно, что сомнений не оставалось: он был именно тем, за кого себя выдавал.
А я вдруг вспомнил, как что-то совершенно дикое и нелепое, — обсуждение своей пьесы «Парень из нашего города». Совсем недавно на конференции в Клубе писателей, доклад, выступления, какие-то споры. Все это сейчас, здесь, было невероятно странно и невероятно ни к чему.
Так как личность этого работника Союза писателей в Минске оказалась установленной, его не тронули, несмотря на отсутствие документов, а решили отправить в какую-нибудь часть, которая будет формироваться. Но где эта часть и кто ее будет формировать — этого никто не знал.
И он сидел тут же рядом с нами, сначала вместе с конвойными, которые его привели, а потом просто так, потому что все о нем уже забыли.
Следующий, с кем мне пришлось говорить, был девятнадцатилетний мальчишка — худой, с редко торчащими на подбородке волосками, с тонким и злым лицом, которое то казалось очень умным, то казалось лицом помешанного. Я так до конца и не понял, кем он был. Его привели из роты, стоявшей в соседнем лесу. Когда там над рощицей проходили немецкие самолеты, он, несмотря на команду командира роты: «Маскируйся!» — вышел на середину поляны, встал на самом виду и начал размахивать руками. Ни окрики, ни приказы не помогали. Он продолжал делать свое. Когда его привели к нам, он продолжал с упорством маньяка твердить, что он попал к немцам и что все мы — немцы.
Военюрист подвел его ко мне и спросил:
— Ну вот, кто это, по-вашему, стоит перед вами? Батальонный комиссар или нет?
— Нет, это немецкий офицер, — сказал парень.
— Но ведь у него знаки различия, разве вы не видите? Вот, — ткнул военюрист в мои шпалы. — Или это, по-вашему, погоны?
— Погоны, — с упорством сумасшедшего сказал парень.
— Вы понимаете, где вы находитесь? — спросил военюрист.
— Я у немцев. Все вы немцы, — сказал парень.
И больше из него ничего невозможно было выжать.
Его тоже отвели на опушку к нескольким густо росшим деревьям, где сидели остальные задержанные. Сначала хотели его расстрелять, а потом оставили вместе с другими до выяснения их общей судьбы. Так они и сидели там, между деревьями, маленькой кучкой в пять-шесть человек.
Мне самому казалось, что этот мальчишка тронулся.