01.01.1942 Ле-Ман, Франция, Франция
1 января 1942 г.
[…] представь себе воскресный день в небольшом французском городке, время ближе к обеду; впервые за три дня мы поели горячего и вот теперь медленно и бесцельно бродим по городу; улицы и переулки пустынны, будто вымерли, дома старые и маленькие с большими глубоко сидящими окнами и тяжелыми синими ставнями; мы доходим до собора, расположенного на самом высоком месте, он производит странное впечатление, какой-то чужой, с примесью мавританского стиля, но великолепный, многоярусный, с трудом верится, что его построил этот народ, эти отвратительные мужики, вертлявые, как бабы; он торжественный и строгий, этот собор в Ле-Мане, исполненный особенного, болезненного, весьма откровенного пафоса, который можно уловить во взглядах некоторых французов…
Другие, маленькие, церкви перенасыщены той отвратительной пошлой безвкусицей, встречающейся лишь в странах, «выигравших» Первую мировую войну; быть может, эта безвкусица является дегенерирующей конечной стадией того торжественного пафоса; улицы города совершенно безлюдны, только слышится кукареканье петухов, все остальное замерло; я думаю о мадам Бовари, это ее атмосфера, в ней она родилась; мне кажется, у нее типичная судьба француженки; совершенно неожиданно в этом удивительно тихом городском районе мы встречаем колоритную пару: высокий худой мужчина с тонким красивым лицом, одетый в просторный, длинный, до самых пят, толстый серый тулуп из овчины, и женщину, маленькую и хрупкую, с красивыми благородными чертами лица, на которой такая же одежда, оба тащат на плечах рыбацкие снасти и удилища, и эта прозаичная, холодная, суровая атмосфера их ремесла приятно оживила унылую подавленность послеобеденного времени; где-то на маленькой площади, на пересечении тихих улочек, стоит памятник французскому генералу, элегантный, в ухарских сапогах и великолепном кепи, с обнаженной шпагой, которую вонзает в серое туманное небо; мне кажется, что я слышу Clairons и ритмичный французский марш; у памятника стоит старик ветеран, он, как ни странно, приветствует нас, мы отвечаем ему, и он останавливает нас; старое суровое лицо, зажатый в зубах окурок, из-под шапки выбиваются пряди седых волос, а глаза такие бесконечно печальные, что хочется плакать; он говорит дрожащим голосом: «Vous avez la victoire dans vos genoux et vos yeux, la France est morte…» Вокруг очень тихо, базар и город словно вымерли, быть может, этот старик живет только тем, что каждый день стоит вот так у статуи своего генерала. […] Мы безуспешно ищем везде сигареты, все ларьки закрыты, печально, но ничего не поделаешь; зато мне не надо всякий раз вытаскивать из кармана записную книжку и спрашивать. […]
Постепенно улицы наполняются жизнью; странное дело, но мне неудобно пристально вглядываться в лица горожан; многие из них несомненно знатного происхождения, необычайно аристократичны и добропорядочны, на большинстве же лежит печать древних, как мир, повседневных грехов, и нигде нет даже следа целомудрия, которое является источником любой силы…
Мы выпили великолепного кофе, отведали чудесного домашнего штройзеля, и теперь я сижу в своем гостиничном номере, очень комфортабельно обставленном, но промозгло-холодном; холод пробирает до самых костей, так что я скоро задубею и уж тогда расшумлюсь.
[…] только что был в солдатском общежитии, там все жуткие упрямцы, все было вроде нормально, но тем не менее я почему-то громко кричал: «Vive la France!»
Я лежу в чудесной гостиничной кровати и рассматриваю в задумчивости свои почти черные ноги, только одному Богу известно, отчего они такие грязные, ведь я не таскал уголь! На комоде большая бутылка белого «Бордо» и пачка дорогих сигарет. Дверца шкафа широко распахнута, и я вижу в зеркале себя, лежащим на кровати, и вскидываю приветственным жестом руку: «Хайль Гитлер!» Смеркается, но кровать настолько хороша, что для начала я лучше посплю, и уж после этого пойдем вместе есть pommes frites. Страсть к картошке не покидает нас, немцев, и здесь…
Пусть Бог не даст пропасть Франции за ее хорошие вина… Горничные в отеле намного любезнее, чем мне хотелось бы, и в преддверии ночи я уже принял меры безопасности: положил под кровать заряженное и снятое с предохранителя ружье. То, к чему мне никогда не приходится прибегать в поезде для обеспечения сохранности нашего груза, я вынужден делать здесь, чтобы гарантировать себе ночной покой…
Пусть Бог не даст пропасть Германии и взаправду разбудит ее…
Сгущающиеся сумерки пробиваются в мою комнату сквозь искусно вышитые гардины, и в мягком свете уходящего дня мне видны два закрытых магазинчика; все гуще становится голубовато-серая нежная ткань, я утопаю в ней, и уже почти ничего не вижу, вокруг так темно, что больше невозможно писать… завтра мы будем в Париже. […]
Мы отлично отобедали со всей присущей французам торжественностью, с соблюдением всех норм приличия, это продолжалось ровно полтора часа; у нас на такой обед ушло бы не больше восьми минут, но вся эта церемонность обошлась нам всего в одну марку; много культуры и мало традиций, это квинтэссенция моих наблюдений, и я считаю, что самой последней французской добродетелью является верность. Да здравствует Германия и да здравствует наша варварская верность!
Один недоумок, глупый светловолосый немецкий унтер-офицер, сидит в углу с сухопарой, абсолютно непривлекательной старой кокоткой; но, несмотря на всю свою непривлекательность, француженка творит с нашим идиотом все, что ей заблагорассудится, а он только раскошеливается, его лицо, кажется мне, все больше вытягивается и становится еще глупее, временами он снимает очки и протирает их, словно хочет сбросить со своих глаз туманную завесу; о Боже, он чешет себе голову! Бедная Германия, твои капралы погубят тебя…
Скоро, скоро все улягутся спать, потому что рано утром, в шесть, мы уже должны выйти, ведь мы хотим увидеть Париж, Париж, Париж…
26.06.2022 в 12:43
|