Рисунок второго курса вела беспощадная Берта Арнольдовна Геллер. Она ставила гипсовую голову Гомера и без исключения обходила все мольберты, исправляя наши приблизительные рисунки дверным ключом. Одетая в черное, с черной камилавкой на голове, блистая стеклами очков, она садилась на табуретку, цепким взглядом изучала повороты и светотень бюста, а потом точным ударом ключа или огрызком неточеного карандаша определяла грубые ошибки. Бракованный рисунок приходилось переводить на новый лист бумаги и начинать все сначала — размер черепа, глазные впадины, крепление носа и ушей, повороты мышц и напоследок объемная светотень.
Рисовальщиков такого класса я потом уже не встречал.
Одинокая женщина прожила недолго. После развала училища она уехала в Брянск и повесилась на чердаке.
Рисование под руководством загадочной и суровой Берты пошло мне на пользу. Я понял, что такое настоящий рисунок, а не приблизительная растушевка простым карандашом.
Абба Максович Кор в живописи требовал движения цвета, а конгур и черноту гнал с палитры, как контролер безбилетника. Мою привязанность к контуру он неумолимо уничтожал в поправках. Меня это страшно злило, но он твердил, что контура в природе нет, а есть цвет и свет, объем и пространство. Это звучало убедительно, со ссылкой на Сезанна и Кончаловского, но в глубине души я считал, что и контур имеет право на существование.
На выставке городских живописцев, осевших в Ельце (1955), А. М. Кор показал свое масло. На фоне кирпичной стены шагал солдат с ружьем на плече. Это мог быть солдатик былой, царской армии, или нашей доблестной и советской. Поражало, как цензура пропустила сомнительный сюжет, написанный живым и убедительным цветом. Вещь звучала в духе Машкова или Осмеркина, но персональная интонация покрывала недостатки.
Любой куст или забор, написанный с огнем и понятием, — уже искусство, а небрежно намазанная, бесформенная, самого героического сюжета картина ничего не значит.
Таково кредо А. М. Кора.
По большим советским праздникам к нам шла халтура.
Предприятия и конторы украшались патриотическими лозунгами, зовущими вперед к победе коммунизма. Мой друг Бас и хин успел отличиться на халтуре в Брянске, и не упускал случая подработать в Ельце. Я увязался за ним с ведром зубного порошка и плоской, щетинной кистью большого размера. В аптеке, где нам выдали текст о медицинских работниках, Пашка, не прибегая к подготовительной разметке шпагатом, развернул кумач и с ходу, брусковым шрифтом написал лозунг без единой поправки. В конце рулона он поставил решительным жестом восклицательный знак, на удивление заказчика.
В соседнем учреждении Пашка доверил работу мне. Я отбил шпагатом бордюр лозунга, наметил мелом количество букв, не раз передвигая засечки, и выполнял дрожащей рукой. Кисть не подчинялась и шла косяком, уклоняясь от строгой вертикали и горизонтали, мне пришлось попотеть, подправляя концы и стенки брускового, модного в ту пору шрифта. Восклицательный знак уперся в край кумача, и заказчик небрежно сплюнул в мою сторону, но нехотя заплатил червонец.
За лозунги хорошо платили, и лихие шрифтовики обеспечивал и себе жизнь на два-три месяца.
Моя самостоятельная композиция второго курса «Взятие Зимнего дворца» была увеличена в большой фриз и выставлена в актовом зале училища по просьбе Аббы Кора. И он был доволен, и я сиял от денежной премии в 25 рублей.
Конечно, мой глаз не был поставлен. Сочиняя исторические композиции, играя в графизм и условность, я допускал грубые просчеты в пропорции фигур, путал планы, смазывал объем и не видел цвета.
Это было косноязычное бормотание на ложном пути.