|
|
II В это утро, то есть 1 сентября, когда только что начинало светать, меня разбудили торопливые шаги горничной мимо моей спальни к двери прихожей. -- Что такое? -- спросил я. -- К вам кто-то; того и гляди колокольчик оборвут. Тут и мне послышался звонок, который надо было рвать слишком сильно, чтобы у меня было его слышно. В отворяемой двери прихожей загремели сабли, и около двери спальни тотчас же показалась высокая фигура полковника с красным воротником. Слегка притворяя дверь, он произнес: -- Потрудитесь одеться, monsieur {господин (франц.).} Михайлов. Мы обождем. Лицо этого господина мне было несколько знакомо; но я не сразу вспомнил, где его видел. Цель, с которой он прибыл, для меня тотчас объяснилась, когда из-за него выглянул голубой мундир и исковыренное лицо вчерашнего полковника. С ними был еще квартальный, длинный, испитой и бледный. Когда я набросил халат и вышел в кабинет, ранние гости отрекомендовались мне: -- Полковник Золотницкий. -- Полковник Ракеев. Первый, полицеймейстер званием, объявил мне с должными извинениями, что они имеют поручение произвести у меня маленький обыск. Затем он спросил, где кончается моя квартира, и затворил дверь кабинета в половину Шелгуновых. -- Вы, как имеется сведение, привезли что-то недозволенное из-за границы,-- объяснил Золотницкий.-- Позвольте посмотреть ваши бумаги, книги. Жандармский уселся за мой письменный стол, спросил, нет ли у меня в нем денег и драгоценных вещей, и стал вы: двигать ящики, вынимать бумаги, письма и проч. -- Это что-с? -- Это семейные письма. -- Это мы не станем смотреть. -- А это-с? -- Это корректура журнальных статей. -- Всё больше по литературной части? -- Да. -- Какой у вас порядок во всем! Приятно видеть. Он, может быть, хотел сказать: "Приятно производить обыск". Иное он клал назад, в ящики,-- другое оставлял на столе. Полицеймейстер тоже брал какую-нибудь бумагу или тетрадь и опять опускал на стол, говоря: "Что же тут, ничего такого..." -- А вот нет ли у вас каких запрещенных книг? -- обратился он ко мне,-- или "Колокола", например? Я уже давненько его не читал. Вы верно привезли последние номерки. Интересно бы прочесть. Между прочим, им попался мой заграничный паспорт. -- Это мы отложим. Как же вы это не представили? Ведь следовало по приезде тотчас предъявить в канцелярию генерал-губернатора. Этого вовсе не следовало; но следовало, чтобы тотчас по приезде адрес мой был записан в квартале,-- а этого дворник не сделал, хотя я воротился уже больше месяца. По этому поводу Золотницкий сообщил мне, что меня очень долго искали, не зная, где справиться об адресе. Заграничный паспорт и аттестат мой об отставке, служивший мне видом на жительство, он отложил, чтобы взять с собой. В столе и в бумагах ничего не оказалось. Да притом полковники, кажется, и сами не знали, чего ищут. -- Да нет ли у вас чего? -- стали они приставать ко мне.-- Вот из книг-то, из книг-то. Вы уж лучше скажите! Обилие книг, по-видимому, смущало их. -- Да каких же вам запрещенных книг? Вот смотрите! Ну, вот Прудон был прежде запрещен, Луи Блан. А теперь не знаю. Да у кого же нет таких книг? -- На французском? -- Да. -- Нет-с, это что! Вот на русском бы чего-нибудь. Мне так надоели эти господа, что я готов был сунуть им что-нибудь, чтобы они только уехали поскорее. Им же, кажется, не хотелось уезжать с пустыми руками. -- Ну, вот Пушкина есть берлинское издание,-- сказал я, сымая с полки книгу. -- Что же Пушкин! помилуйте! -- воскликнул Ракеев, глядя на меня своими маленькими светло-серыми зрачками, которые почти сливались с раскрасневшимися воспаленными белками. Я заметил потом, что эти воспаленные белки одно из характеристических отличий жандармских лиц. Не оттого ли, что их часто будят по ночам? -- Пушкин! -- продолжал с некоторым пафосом Ракеев.-- Это, можно сказать, великий был поэт! честь России! Да-с, не скоро, я думаю, дождемся мы второго Пушкина. Как ваше мнение? Он задвигал как-то особенно нелепо своими колючими подстриженными усами и заговорил почти трогательно: -- А знаете-с? ведь и я попаду в историю! да-с, попаду! Ведь я-с препровождал... Назначен был шефом нашим препроводить тело Пушкина. Один я, можно сказать, и хоронил его. Человек у него был,-- Осипом, кажется, или Семеном звали... что за преданный был слуга! Смотреть даже было больно, как убивался. Привязан был к покойнику, очень привязан. Не отходил почти от гроба; не ест, не пьет. Да-с, великий был поэт Пушкин, великий! И Ракеев вздохнул. Полицеймейстер перелистывал между тем взятую книгу и с некоторою любовью остановился на отрывках из "Гаврилиады". -- Да ведь тут,-- обратился он к жандармскому, называя его по имени и по отчеству,-- тут все запрещенные стихи Пушкина. Это надо, я думаю, взять. -- А! если так,-- воскликнул с явным удовольствием жандармский,-- отложите! Да нет ли у вас еще чего-нибудь в этом роде?-- обратился он ко мне. Золотницкий подошел к одному из шкафов и тупо читал заглавия книг. -- Это вот-с что такое? -- спросил он.-- О революции, кажется? -- Да, "Французская революция" Карлейля. -- А! ну это ничего! Да уж, верно, у вас есть что-нибудь из русского заграничного. И он начал придвигать книги к задней стене, к которой они были поставлены не вплоть,-- и как раз тот ряд, где было несколько лондонских изданий. Я начинал уже терять терпение: -- Ну, вот вам брошюрка! -- сказал я,-- она, может быть, и запрещенная. В Лондоне напечатана. Это были речи международного революционного комитета, изданные под заглавием "Народный сход". -- А! вот-с, вот-с! И полицеймейстер передал ее жандармскому. -- Отложим, отложим,-- произнес Ракеев. Он встал из-за стола, подошел к одному шкафу, поглядел на книги, подвигал их, к другому, к третьему, наконец и он и Золотницкий подошли к столу между окнами и стали раскрывать и закрывать коробки с бумагами. Золотницкий взял лежавший на столе альбом и готов был раскрыть его, но в это же время рассматривал портрет Герцена в простенке, разбирая под ним факсимиле. Я очень опасался, чтобы он не стал рассматривать альбом и не наткнулся в нем на подписи Огарева и Герцена: тогда альбом прощай! Я решился пожертвовать портретом, чтобы не лишиться альбома. -- Это ведь Герцена портрет,-- объяснил я. Ни полицеймейстер, ни жандармский, должно быть, никогда не видали его портрета и, снявши, принялись рассматривать с великим вниманием. Маневр мой был удачен относительно альбома: его отложили в сторону и совсем забыли. -- Это надо взять, непременно надо взять,-- сказали оба почти в один голос. -- Как же вы это так на виду его держали? -- с укоризной заметил Золотницкий. -- А это кто? Он указал на другой портрет. -- Это Гейне. -- Ну, это другое дело. Это ведь, кажется, немецкий сочинитель. -- Да. Квартальный все это время стоял, держась за спинку кресел около дивана, и молчал. Только на предложение мое выкурить папироску отвечал, что не может, потому что болен, вчера был с вечера в бане, думал, все пройдет, да только хуже разломило всего; а тут еще и соснуть не удалось. -- Ну-с, я думаю, и акт можно составить? -- заметил жандармский, овладев портретом.-- Нет ли у вас чемоданов, сундуков? -- Нет. Полицеймейстер пошел в спальню, отворил столик около постели, заглянул туда, взглянул на стены и воротился в кабинет. -- Я думаю, можно уж и акт составить? -- повторил жандармский. Но полицеймейстер снова, чуть не в десятый раз, обратился ко мне с вопросом, нет ли у меня еще чего. Вообще этот идиот с оловянными глазами, каким-то нелепым завитком на лбу и конусообразной головой, притом с развязными гвардейскими манерами, казался мне вдесятеро гаже жандармского. -- Садитесь,-- обратился Ракеев к квартальному.-- Вы знаете, как пишутся акты? -- Знаю-с. Квартальный сел и принялся выводить писарским почерком: "Сентября 1-го дня сего 1861 года, прибыв, по приказанию высшего начальства", и так далее. Ракеев диктовал, повторяя фразы раза по два, чтобы слог вышел лучше. -- Как-с вы эти французские-то книги называли?-- спросил он меня.-- Это, я думаю, тоже записать не лишнее? -- обратился он к Золотницкому.-- Имеют ли они право их держать? -- Да, записать! записать! -- подтвердил Золотницкий, грациозно раскачиваясь на ногах. -- Так как же-с вы их назвали? -- спросил меня Ракеев. -- Луи Блан, Прудон. "При обыске найдены сочинения Луи Блана и Прудона на французском языке",-- диктовал он. С заботами о слоге диктовка длилась не менее получаса. Весь же обыск продолжался наверное часа два с лишком. Наконец полковники подписали акт и попросили расписаться меня, потом завернули две книжки и портрет и запечатали моей и своею печатью и к великому удовольствию моему удалились с прежним грохотом сабель. При прощании были, разумеется, разные извинения, что обеспокоили. Эта деликатность была особенно некстати после того, как эти незваные гости, заслышав в другой комнате стук чашек и ложек, напрашивались тонким образом на чай,-- именно замечали, что на дворе холодно и что они не успели еще в это утро напиться чаю. Они, видно, не считали своего посещения неприятным для меня. Я, однако ж, остался глух к их намекам. На свертке с портретом и книгами они попросили меня написать, что эти вещи действительно взяты у меня. Я написал. Им, конечно, нужен был мой автограф. |