|
|
Многократно испытанные цензурные погромы, в виде запрещения статей и очерков в рукописях, вырезывания их из готовых номеров журналов или изъятия его книг из библиотек, невольно внушали серьезные опасения за общее собрание, в которое частично должны были войти запретные и полузапретные произведения. Тревожился не только сам автор, но и “кредитовавший” его Суворин. Велось обсуждение стратегических приемов распределения произведений по томам в целях усыпления бдительности насторожившегося уже врага. Для маскировки первым в шестом томе ставился безопасный “Захудалый род”, но дальше шло одно другого страшнее: “Мелочи архиерейской жизни”, “Архиерейские объезды”, “Епархиальный суд”, “Русское тайнобрачие”, “Борьба за преобладание” (в Синоде. — А.Л.), “Райский змей”, “Синодальный философ”, “Бродяги духовного чина”, “Сеничкин яд”, “Приключение у Спаса на Наливках” (первоначально “Поповская чехарда и приходская прихоть”. — А. Л.). Не заглавия, а сплошной вызов. Приходилось удивляться, на какое снисхождение мог тут рассчитывать автор, да и достаточно искушенный в цензурных делах Суворин. На том налагается арест. Драма находит себе яркое отражение в ряде писем Лескова. 5 сентября 1889 года сообщается В. А. Гольцеву: “Подоспела досада, которая не дает мне духа, чтобы говорить о чем бы то ни было весело и пространно: благодетельное учреждение арестовало VI том собрания моих сочинений, состоящий из вещей, которые все были в печати. Это том в 51 лист. Вы можете представить состояние моего духа и за это простить мне мое молчание. …Уезжать теперь некогда и не до разъездов. Какое терпение надо нашему бедному человеку!” [“Голос минувшего”, 1916, № 7–8, с. 402–403.] 19-го того же сентября, Н. П. Крохину: “Я болен очень, и тяжело, и опасно, но не от того, что я просидел лето в П[етер]бурге, а от непосильной, безотдышной работы и досад и огорчений. У меня арестован 6-й том, и это составляет и огромный убыток, и досаду, и унижение от сознания силы беззакония” [Арх. А. Н. Лескова.]. 5 октября того же года, Л. Б. Бертенсону: “Попы толстопузые” поусердствовали и весь VI том мой измазали. Исчеркали даже роман “Захудалый род”, печатавшийся у Каткова… Вот каково “муженеистовство”. Это то, что Мицкевич удачно называл: “Kaskady tyraństurа”… “Какие от этого облатки и пилюли принимать надо?.. Что за подлое самочинство и самовластие со стороны всякого прохвоста!” [Лев Бертенсон. Из воспоминаний о Николае Семеновиче Лескове. — “Русская мысль”, 1915. № 10, с. 90.] Экземпляр этого тома был затем подарен Лесковым Бертенсону с надписью: “Божиим попущением книга сия сочтена вредною и уничтожена мстивостью чревонеистового Феоктистова ради угождения Лампадоносцеву” [Лев Бертенсон. Из воспоминаний о Николае Семеновиче Лескове. — “Русская мысль”, 1915. № 10, с. 90.]. Того же дня, Гольцеву: “VI т[оме] “толстопузые”, говорят, все измарали, даже “Захудал[ый] род”, печатавшийся у Каткова в “Р[усском] вестнике” [“Голос минувшего”, 1916, № 7–8, с. 403.]. Через восемь дней, 12-го числа, Суворину: “Больше всего оживляет меня ваше участие. Его я не забуду и за него благодарю. А что выйдет — к тому отношусь спокойно и ничего хорошего не жду. Эти люди и злы, и подлы, и без вкуса. Я не схожусь с вами во взгляде на них и очень боюсь, что я их понимаю верно. Но будем делать, что можно. Останавливаться нельзя, а напротив, надо поспешать — дать в этом году еще два другие тома — 7 и 8” [Пушкинский дом.]. 20-го того же октября, ему же: “Вообще я на все согласен, как вы хотите. Я не думаю, чтобы вышло много хорошего, но разделяю ваше мнение, что после известного вам разговора — лучше помолчать. — Того же самого буду держаться и я… Я так болен, что мне все это сделалось как чужое. Я очень благодарю вас за обещание защищать меня от обиды. — Это мне оч[ень] полезно и делает честь вашему сердцу. Просить за себя оч[ень] тяжело и иногда вовсе непосильно, но заступиться за другого — иное дело. От этого человек с справедливостью в душе не станет удаляться. На большое письмо ваше я мог бы ответить вам многое и, м[ожет] б[ыть], показал бы, что вы не совсем правы, но думаю — для чего это делать? Что вам многое не нравится в том, что я написал, — нет ничего странного. Я писал 30 лет и, вероятно, написал много дурного. Люди гораздо более меня одаренные, и те недовольны собою, и я собою очень недоволен. Много дурного. Но напоминать мне об этом часто и в то время, когда печатается издание и претерпевает препятствия, а я болен болезнью, которая, вероятно, не пройдет, — это мне кажется напрасно, жестоко и некстати… По-моему, это все равно, что позвать человека к своему хлебу-соли и попрекать его, или сказать: “сядь ты где-нибудь так, чтобы я тебя не видел: я ведь едва сношу твое присутствие”. Раздражение, которое вы обнаруживаете, очень подобно этому, и я решительно не могу придумать ничего для того, чтобы дело шло иначе. Знаю одно, что я тут ни в чем не виноват… Затем ничего больше не скажу, кроме того, что мне оч[ень] тяжело видеть раздражение во всех ваших ко мне отношениях и что постоянство ваше в этом настроении меня не обижает, но огорчает: я не хочу давать вам лишнего повода смущать покой вашей больной и самоистязующей души. Я все 30 лет дорожил миром и приязнью с вами и никогда не искал от этого никакой корысти. Вы это знаете. Я ничего себе не выкраивал” [Пушкинский дом.]. |











Свободное копирование