30.08.1925 Рим, Италия, Италия
* * *
В течение 1925 г. Вячеслав предпринимает целый ряд попыток практического устройства нашей жизни. Сначала он увлекается идеей основать в Риме, по примеру Франции, Испании, Германии, русский государственный институт наук и искусств. Он мне объясняет, что страна и правительство — вещи разные: правительство сегодня одно, завтра другое — страна остается. По своему достоинству Россия должна иметь в Риме «академию», которая бы ее представляла независимо от текущих политических событий. Ему казалось, что в этот момент самым подходящим президентом академии мог бы быть Максим Горький, который жил тогда в Сорренто. Но их точки зрения были слишком разные, и из проекта академии ничего не вышло.
В первой половине августа 1925 г. Мейерхольды провели несколько дней в Сорренто[1]. Вскоре после этого Вячеслав, раньше получивший от Горького предложение литературного сотрудничества, решил поехать к нему[2]. 28–29 августа, из Сорренто, он подробно описывает свое путешествие:
Сегодня Успеньев день и годовщина нашего выезда из Москвы, дорогие товарищи! «Ри — га, Рри — гга!»[3] Я проснулся в 9 ч[асов] и хотел опять заснуть, но матерая хриплая цикада сказала мне из садика: «Пора, пор — ра!» Пишу перед дверью на террасу, в довольно большой и уютно обставленной квадратной, сводчатой, белой комнате, в ней, кроме входной, две двери, закрываемые соломенными жалюзи. Одна дверь ведет в оливковый садик, увитый крупными темно — лиловыми глициниями; другая на террасу, откуда видна мутно — бирюзовая бухта (сегодня, 29–го, она уже сафирная), Сорренто, растянувшийся на уступе отвесных скал и глядящий из своих садов, как Нарцисс, в море, а за ним великолепные каменные громады в фиолетовой дымке, тогда как ближайшие высоты покрыты оливами. Среди этих громад примечателен гигантский кряж, напоминающий мумию; египетский профиль ее головы с крутым затылком глядит в небо, линия шеи глубоко вырезана от подбородка, женская грудь высоко поднята, ноги вытянуты. С мумией сравнил этот кряж Максим Горький. Кругом глубокая, полная нега и тишина роскошно покоющегося, ленивого юга; только цикада вдруг заскрежещет, да дико заревет с дороги осел. За дорогой налево, под террасой, вилла 18–го века, где живет Горький, с глубокой аркой лоджии и неуклюжими белыми украшениями рококо на желтых стенах; за ней огромный сад, спускающийся до моря. С террасы Горького видно не только то, что видно у меня с террасы, но еще и величавый Везувий за голубым заливом с белою линией городов, вытянувшихся у его подножия, от — Кастелламаре, Toppe дель Греко, Редине, Портичи, Неаполя, Поццоли, Бай, до Мизенского мыса. И все под голубою вуалью. Неописуемо хорошо!
Вчерашний день, конечно, был утомителен. Уснул я только в 4 ч., а в 71/2 разбудила меня S-ra Maria. Заботливо и нежно она снарядила меня. Прибыв на извощике на Stazione, увидел я поодаль дефилирующую чету наших знаменитых и любознательных путешественников [Мейерхольды]1, с коими накануне вечером мы нежно распростились. Одновременно со мной чета выезжала с прямым поездом в Берлин. От четы отделилась собачка [Кроль][4] и прибежала меня приветствовать. Кстати, ради Бога не говори Кролям ничего о предстоящей беглецу участи в Москве: они делают из этого большой секрет.
Суббота, 29–го, перед обедом. Снабдив себя (за 8 лир) аппетитным cestino[5], где был и хлеб, и много вкусной колбаски, и кусок ростбифа, и сыр crême, и яблоко, и фиаскетто с белым Castelli[6], я удобно уселся в полупустом поезде и не хотел читать, но с большим удовольствием и любопытством стал глядеть на горы, через которые мы переваливали. Миновали священный для религии и для филологии (библиотека рукописей!) бенедиктинский монастырь Монте — Кассино. Тревожился я только густою мглой, через которую героически голубела кое-как южная лазурь, при ярком солнце: боялся я, что мгла эта потушит волшебные краски Неаполитанского залива. Въехали в большой, неуютный, шумливый, грязный Неаполь. На трамвае доехал я в порт, но до пристани соррентского парохода пришлось мне очень долго — минут 20 — пробираться через рельсы с вагонами, ждущими разгрузки на громадные суда, между носильщиков, повозок, грузовиков, скота, — пока, наконец, не очутился я среди элегантнейшей публики на палубе большого парохода со стаканом café glacé в руках. Муратов хорошо присоветовал мне сесть на 4–х часовой пароход, идущий в Сорренто не прямо, а вдоль всего берега Соррентийского полуострова, ибо этих мест я раньше никогда не видал, а они изумительно красивы. Но сначала долго плыли мы мимо Везувия. Ce grand vieillard, sournois et méchant, mais si coquettement bleu, ce géant malicieux et charmeur[7], надвигается уже из-за первых огромных и прокаженных домов города у вокзала: он медленно попыхивает белыми облачками; над срезанной вершиною конуса вырастает белый шар, или коринфская капитель и потихоньку расплывается, выпихиваемая новым белым клубком. Проплыв мимо Везувия, пароход прямо устремляется к отвесным скалам впереди, оставив налево бухту белеющего в далекой низине Кастелламаре, и движется вдоль почти сплошной высокой каменной стены с пещерами, заливаемыми волною. У четырех разнообразно и причудливо расположенных по берегу селений до Сорренто происходит высадка пассажиров: к пароходу подплывают большие лодки и, подхватив путников, скрываются в скалах. Над отвесными утесами громоздятся замки, церкви, виллы, по оливетам горных склонов. Мгла потушить краски не могла, море синело, хотя к закату солнце спряталось за медными тучами. Вошед в Сорренто из лодки, хотел я сесть в автобус на Капо, но подскочил человек, спросил, не в Минерву ли я еду, не к Максиму ли Горькому, и предложил отельный автомобиль, в который затем погружены были еще 3 англичанки. Мы полетели сырыми и дикими корридорами между скал, забираясь зигзагами в гору (Сорренто показалось вовсе не «сладким», как я воображал, а диким до неуютности) и, проскочив через городок, покатились по рампе над морем. Минерва оказалась милой: простой и комфортабельной одновременно. Тариф (или, как Лидия пишет: тариф) — 30 лир в день, кормят хорошо и очень сытно.
С террасы Горького нас завидели. Я сейчас же пошел к нему, встретил он меня очень сердечно и оставил у себя обедать. После виски был подан борщ. Сразу коснулись вопроса о журнале. Ему предложили из Советской России издавать на госуд[арственный] счет журнал, кот[орый] составляться будет им заграницей, а печататься в России. Он ответил согласием при условии, что ему будет предоставлена безусловная свобода, что цензуры над ним не будет. Ответ еще не получен. При этом Горький заявил мне, что, допустив своеволие, за которое извиняется, он поставил между прочим условие, что редактором отдела поэзии должен быть Вяч. Иванов. Я ответил, что прошу его на этом условии отнюдь не настаивать, тем более, что я еще не уверен, что могу принять на себя это трудное по тактическим причинам дело, и даже если бы принял, не хочу нести один эту ответственность, а непременно с ним вместе, так что я был бы скорее его советником и предоставил бы ему окончательные решения, — на что он ответил: «благодарю Вас». В тот же вечер мы уже успели поговорить кое о чем важном и принципиальном, в большом согласии, и кроме того, по моему настоянию, состоялось необычное в его доме дело: он читал свои вещи, а именно: повесть «Тараканы», которая потом обсуждалась. Это было в четверг; вчера, в пятницу, была прочтена «Безответная Любовь»; сегодня, ибо я кончаю письмо по возвращению от него, в 2 часа ночи, — «Голубая Жизнь».
Впрочем, за поздним часом, умолкаю. Мы гармонируем больше, чем я ожидал. Он, вопреки ожиданиям, совсем моложав, без седых волос, с рыжими усами, высокий, тонкий, чрезвычайно скромен, — уверяет, что учится писать, ибо еще не умеет, — ни следа старости или размяклости, сердечно вдумчив, часто глубок, похож по душевной проработке и просветленности на человека христианского подвига.
Но довольно! Упомяну только, что сегодня написал он, по моей просьбе, своей первой жене, Екатерине Павловне, работающей в Красном Кресте и, по его словам, пользующейся огромным влиянием на Дзержинского и его компанию, чтобы нашему Сержику выдали без затруднений заграничный паспорт[8]. Он надеется, что письмо (espresso-Luftpost) еще застанет ее в Москве, откуда в первых числах сентября она выезжает в Сорренто в гости, как приезжала и прошлый год. «Я с нею в самых дружеских отношениях, — прибавил он, — как и с Марьей Фед[оровной] Андреевой, с которой я жил десять лет; мне удавалось избегнуть с близкими женщинами драм»… Сын его зовет его «Алексеем». Но здесь я решительно побил рекорд, ибо мой сын именует меня в репримандах «mon fils»[9] — мальчики, Павлик и Эрдман[10], хохотали от души, когда я сообщил им за обедом эту цитату из Димы (о социальном положении «опущенных» маркизов Квинтилиев)[11]. Завтра я подговаривал Макса (Максима Алекс. Пешкова, сына Горького от Ек. Павловны) свозить меня и милую Валентину Мих. Ходасевич, любительницу таких путешествий, на знаменитой мотоциклетке в Амальфи, где я никогда не был[12]; но в воскресенье нельзя: опасно, ибо автомобилисты устраивают по приморской дороге бешеные гонки, и решено ехать в понедельник. Из-за этого отложу отъезд — должно быть до среды. Еще здесь Кауны (америк. проф., по признанию Горького, ему сильно надоел, он все его интервьюирует и записывает, составляя с его слов курс новейшей литературы для Калифорнии, — между тем как миссис Каун работает над бюстом знаменитого человека)[13]. — Очень рад Катилине и Цирцее, но этого мне мало; нужно делать много, много thèmes. Также помнить о действиях над простыми дробями, тройном правиле, процентах и пр., а равно и о Телемахе[14]. Дракончик едет 2 или 5 (не помню) сентября в Неаполь и Помпеи[15]. Спасибо за колпачок. Да! да! рррррр… Пуф».
Из проектированного Горьким журнала ничего не вышло[16]. Долгое время шли разговоры о проекте, крайне привлекавшем Вячеслава, о переводе всей «Божественной Комедии». Но из этого ничего не вышло[17].
Говорилось также и о возможном переезде в Египет. Филологический факультет университета в Каире хотел пригласить Вячеслава. Но этому воспрепятствовал его тогдашний советский паспорт[18]. Затем все было налажено, казалось, с ординарной профессурой в Кордове, в Аргентине. Уже говорили об отъезде, но, как это нередко бывает в этих странах, в Аргентине случился государственный переворот. Приглашение в Кордову было аннулировано.
Весь этот мучительный период кончился осенью 1926 года, когда совершенно неожиданно пришло Вячеславу приглашение от священника Леопольда Рибольди, ректора Collegio Borromeo, приехать в Павию, чтобы там жить и работать[19].
14.07.2021 в 16:31
|