15.08.1863 Варшава, Польша, Польша
К счастью, тревогам моим положен был внезапный и весьма благоприятный конец. Однажды вечером отправился я в Лазенки. Вскоре затем прибыл туда великий князь, видимо чем-то озабоченный и недовольный. Он подошел ко мне: "Завтра утром я еду в Петербург, -- сказал он; -- так как без меня вам незачем тут оставаться, то -- если хотите -- можете отправиться вместе со мной".
Я просто не верил своим ушам, восторгу моему не было границ. По возвращении моем домой оказалось, что генерал Ралль уже знал об отъезде великого князя. Весть эта как молния облетела всех близких ко дворцу, но передавали ее друг другу шепотом, хотя и не сомневались в ее достоверности. Никто не мог объяснить себе этого неожиданного события, но были убеждены, что великий князь вернется, тем более что жена его и дети оставались в Варшаве.
Почти всю ночь напролет мы проболтали с Раллем. На другой день рано утром (отъезд был назначен в 10 часов) я отправился на станцию железной дороги, которая отстоит очень далеко от цитадели. По пути беспрерывно обгоняли меня военные в полной форме. В виду этих быстро скачущих экипажей и всей этой суетни прохожие с изумлением останавливались на улице. Около станции стояли какие-то войска. Кое-как успел я отыскать начальника движения Варшавской дороги, который объяснил мне, что я займу место в вагоне, назначенном для адъютантов. Вскоре затем приехал граф Берг, а чрез несколько минут послышались клики солдат, с которыми великий князь здоровался по пути к дебаркадеру. Мы двинулись в путь.
Я сидел с адъютантами Арсеньевым, Киреевым и графом Комаровским. До самого обеда мы почти не видали великого князя. Обед был общий -- не помню уж на какой станции. Вышедши из-за стола, Константин Николаевич предложил мне перейти в его вагон, куда явился также и Набоков. Беседа наша продолжалась до самого вечера, и едва ли я ошибусь, сказав, что она достаточно мне уяснила, что такое был великий князь.
Я нашел в нем человека умного и обладавшего разносторонними сведениями. Особенно это последнее сказалось, когда от разговоров о делах в Царстве Польском он перешел к своим путешествиям по Востоку и Германии. Он много читал и все, что случилось ему прочесть, помнил до мельчайших подробностей, -- память его была поистине изумительна. Иногда вырывались у него меткие и остроумные замечания. Но -- удивительное дело -- этот человек как будто не привык останавливаться долго на одном предмете, а только скользил по нем, вследствие чего в ту самую минуту, когда с жаром витийствовал он о чем-нибудь, стоило сделать какое-либо возражение, и оно видимо его затрудняло. Мне показалось, словом, что был у него ум, но более бойкий, чем основательный, были сведения, но сведения отрывочные и не приведенные в систему. Беседа наша касалась преимущественно положения дел в Польше. Весьма понятно, что великий князь был поглощен этим предметом, говорил о нем с лихорадочным волнением, знал об общем неудовольствии против него в России. Следовало ожидать, что он постарается отразить нападки на него, будет оправдывать свою политику, а между тем именно тут и оказывался он крайне слабым и несостоятельным.
-- До сих пор не могу я понять, -- воскликнул он, -- чего хотят от меня, что находят предосудительным в моем управлении? Вот вы недавно приехали из Петербурга: сообщите же мне, пожалуйста, тамошние толки.
Странное дело, как будто обвинения против него недостаточно ясно были формулированы печатью! Неужели не вычитал он из "Московских ведомостей", почему негодовали на него и почему преклонялись пред Муравьевым? Я счел долгом заметить, что в сущности неудовольствие сводится к следующему: нельзя после всего совершившегося обольщать себя мыслью о возможности примирения с поляками, нельзя сохранять автономию в крае, который весь объят смутой, нельзя все должности от высших до низших предоставлять по-прежнему полякам, ибо если администрация не будет вполне русскою, то даже и войско окажется бессильным для борьбы.
-- Но я жду той минуты, -- воскликнул великий князь, -- когда в самом польском обществе обнаружится реакция против теперешних безобразий.
-- Никто у нас, ваше высочество, не верит, чтобы реакция когда-нибудь обнаружилась. Все поляки одинаково ненадежны; коноводы теперешнего движения никогда не образумятся, а что касается тех, которые не дерзают открыто присоединиться к восстанию, то их немного и они слишком малодушны, чтобы выступить с открытым протестом.
Если система великого князя была основана на чаянии какой-то реакции, то, конечно, он никак не мог согласиться с тем, что было высказано мною. Иначе из чего же сидел он сложа руки и упорствовал в своем бездействии?.. Но, к величайшему моему изумлению, он тотчас же -- и это случалось не раз в течение нашего разговора -- сдался на доводы своих противников, мало того -- постарался подкрепить их примерами.
-- Действительно, -- сказал он, -- дряблость и несостоятельность людей, на которых можно было бы, кажется, нам рассчитывать, превосходит всякое вероятие. С самого прибытия моего в Польшу я убеждался в этом на каждом шагу. Несомненно, что когда польские дворяне съехались в Варшаву, после того как я был ранен, то целью их было подать мне адрес с выражением полнейшего сочувствия. Несколько дней сряду они совещались, и в это время революционеры успели так обработать их, что адрес был составлен в духе явно враждебном правительству. До последней минуты они сами не поверили бы, что дело кончится таким образом. А Фелинский? Вот еще замечательный пример! Мы понимали затруднительность его положения и старались всячески облегчить его, но ничто не помогло. Когда он подал в отставку из Государственного совета и сочинил известное письмо государю, то предварительно приехал с ним ко мне. Я толковал с ним целых два часа и убеждал его отказаться от задуманного им поступка; я выставлял ему на вид всю нелепость притязаний революционной партии, указывал ему на меры, которыми правительство думает обеспечить благосостояние Польши, и разговор наш кончился тем, что Фелинский со слезами на глазах бросился мне на шею. Казалось, дело кончено. На другой день, однако, он снова является в замок. "Hier l'homme a eu raison, mais l'archeveque a eut tort! [Вчера как человек я был прав, но как архиепископ -- неправ! (фр.)]", -- воскликнул он, и уже не поддавался ни на какое соглашение. А еще Фелинский лучший из поляков. Что же сказать о других? Преобладающая черта в их характере определяется французским словом, которому у нас нет равносильного, -- словом lachete [трусость (фр.)]. Это какая-то смесь низости и слабодушия.
И это говорил человек, который отрицал необходимость суровых мер, а советовал опереться на польское же общество, чтобы подавить мятеж. Где же тут логика?
В дальнейшей беседе великий князь нередко удивлял меня своею бестактностью. О своих противниках говорил он не иначе как с бранью; имя Муравьева не сходило у него с языка, и он поносил его кстати и некстати. "Муравьеву легко, -- говорил он, -- потому что в Западном крае можно опереться на православный и русский люд, а то ли дело в Польше? Но если бы и была у меня такая опора, я все-таки не унизился бы до роли палача. Муравьев действовал бы совсем иначе, если бы у него было что-нибудь заветное и святое, но ведь вы слыхали, конечно, что это за человек: apres moi le deluge [после меня -- хоть потоп (фр.)] -- вот его лозунг. Ему бы только снискать популярность, выказать себя, а затем он уйдет и предоставит расхлебывать кашу другим. Разве такие люди помышляют о будущем?" Подобные речи, не совсем приличные в положении великого князя, продолжались во всю дорогу.
Под вечер вошел в вагон генерал Стюрлер, и разговор коснулся других предметов. Нетрудно было заметить, что по мере приближения нашего к Вильне великий князь становился задумчивее и беспокойнее. Наконец за одну или две станции до этого города (в Вильну мы приехали поздно вечером) он заметил, что пора успокоиться, и отпустил нас. Перешедши в наш вагон, я не скрыл от А. Киреева, которого знал уже прежде, что меня удивляет ажитация великого князя. "Как тут не ажитироваться, -- отвечал он; -- великий князь видимо озабочен, выедет ли Муравьев к нему навстречу или нет..."
14.06.2021 в 18:19
|