Autoren

1565
 

Aufzeichnungen

216799
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » Vladislav_Khodasevich » Горький - 6

Горький - 6

06.03.1936
Париж, Франция, Франция

***

"То -- люди, а то -- человеки", говорить старец Лука, в этой не совсем ясной формуле, несомненно, выражая отчетливую мысль самого ав­тора. Дело в том, что этих "человеков" надо бы печатать с заглавной буквы. "Человеков", то есть героев, творцов, двигателей обожаемого прогресса, Горький глубоко чтил. Людей же, просто людей с неяркими лицами и скромными биогра­фиями, -- презирал, обзывал "мещанами". Однако ж, он признавал, что и у этих людей бывает стремление если не быть, то хотя бы казаться лучше, чем они суть на самом деле:

"У всех людей, души серенькие, все подрумяниться желают". К такому подрумяниванию он отно­сился с сердечным, деятельным сочувствием и считал своим долгом не только поддержи­вать в людях возвышенное представление о них самих, но и внушать им, по мере возможности, такое представление.

По-видимому, он думал, что такой самообман может служить отправным пунктом или первым толчком к внутреннему преодолению мещанства. Поэтому он любил служить как бы зеркалом, в котором каждый мог видеть себя возвышенней, благородней, умней, талантливей, чем на самом деле. Разу­меется, чем больше получалась разница между отражением и действительностью, тем люди были ему признательней, и в этом заключался один из приемов его несомненного, многими замеченного "шармерства".

Он и сам не был изъятием из закона, им установленного. Была некоторая разница между его действительным образом и воображаемым, так сказать идеальным. Однако, весьма любопытно и существенно, что в этом случае он следовал не столько своему соб­ственному, сколько некоему чужому, притом -- коллективному воображению. Он не раз вспоминал, как уже в начале девятисотых годов в эпоху первоначальной, нежданной славы, какой-то мелкий нижегородский издатель так называемых "книг для народа", то есть сказок, сонников, песенников, уговаривал его написать свою лубочную биографию, для которой предвидел громадный сбыт, а для автора -- крупный доход. "Жизнь ваша, Алексей Максимович, --  чистые денежки", говорил он.

Горький рассказывал это со смехом. Между тем, если не тогда, то позже, и если не совсем такая лу­бочная, то все-таки близкая к лубочной биография Горького - самородка,  Горького - буревестника, Горького - страдальца и передового бойца за пролетариат постепенно сама собою сложилась и окрепла в сознании известных слоев общества. Нельзя отрицать, что все эти героические черты имелись в подлинной его жизни, во всяком случае, необычайной,-- но они были проведены судьбою совсем не так сильно, законченно и эффектно, как в его биографии идеальной или официальной. И вот -- я бы отнюдь не сказал, что Горький в нее поверил или непременно хотел поверить, но, влекомый обстоятельствами, славой, давлением окружающих, он ее принял, усвоил себе раз навсегда вместе со своим официальным воззрением, а приняв -- в значительной степени сделался ее рабом.

Он считал своим долгом стоять перед человечеством, перед "массами" в том образе и в той позе, которых от него эти массы ждали и требовали в обмен за свою любовь. Часто, слишком часто приходилось ему самого себя ощущать некоей массовой иллюзией, частью того "золотого сна", который однажды навеян и ко­торый разрушить он, Горький, уже не в праве. Вероятно, огромная тень, им отбрасываемая, нравилась ему своим размером и своими резкими очертаниями. Но я не уверен, что он любил ее. Во всяком случае могу ручаться, что он часто томился ею. Великое множество раз, совершая какой - нибудь поступок, который был ему не по душе или шел в разрез с его совестью, или наоборот -- воздерживаясь от того, что ему хотелось сделать или что совесть ему подсказывала, -- он говорил с тоской, с гримасой, с досадливым пожиманием плеч: "Нельзя, биографию испортишь". Или: "Что поделаешь, надо, а то биографию испортишь".

От нижегородского цехового Алексея Пешкова, учившегося на медные деньги, до Максима Горького, писателя с мировой известностью, -- огромное расстояние, которое говорит само за себя, как бы ни расценивать талант Горького. Казалось бы, сознание достигнутого, да еще в соединении с постоянной памятью о "биографии", должны были дурно повлиять на него. Этого не случилось. В отличие от очень многих, он не гонялся за славой и не томился заботой о ее поддержании; он не пугался критики, так же, как не испытывал радости от похвалы любого глупца или невежды; он не искал поводов удостовериться в своей известности, -- может быть, потому, что она была настоящая, а не дутая; он не страдал чванством и не разыгрывал, как многие знаменитости, избалованного ребенка. Я не видал человека, который носил бы свою славу с большим умением и благородством, чем Горький.

Он был исключительно скромен -- даже в тех случаях, когда был доволен самим собой. Эта скромность была неподдельная. Про­исходила она, главным образом, от благоговейного преклонения перед литературой, а кроме того -- от неуверенности в себе. Раз навсегда усвоив довольно элементарные эстетические понятия ( примерно -- 70-х, 80-х годов), в своих писаниях он резко отличал содержание от формы.

Содержание казалось ему хорошо защищенным, потому что опиралось на твердо усвоенные социальные воззрения. За то в области формы он себя чувствовал вооруженным слабо. Сравнивая себя с излюбленными и даже с не­любимыми мастерами (например -- с Достоевским, с Гоголем), он находил у них гиб­кость, сложность, изящество, утонченность, кото­рыми сам не располагал, -- и не раз в этом признавался. Я уже говорил, что свои рассказы случалось ему читать вслух сквозь слезы.

Но когда спадало это умиленное волнение, он требовал критики, выслушивал ее с благодарностью и обращал внимание только на упреки, пропуская похвалы мимо ушей. Не редко он защищался, спорил, но столь же часто уступал в споре, а уступив -- непременно садился за переделки и исправления. Так, я его убедил кое-что переделать в "Рассказе о тараканах" и заново на­писать последнюю часть "Дела Артамоновых". Была, наконец, одна область, в которой он себя сознавал беспомощным -- и страдал от этого самым настоящим образом.

-- А скажите, пожалуйста, что мои стихи, очень плохи?

-- Плохи, Алексей Максимович.

-- Жалко. Ужасно жалко. Всю жизнь я мечтал написать хоть одно хорошее стихотворение.

Он смотрит вверх грустными, выцветшими глазами, потом вынужден достать платок и утереть их.

Меня всегда удивляла и почти волновала та необыкновенно человечная непоследовательность, с которою этот последовательный ненавистник правды вдруг становился правдолюбив, лишь только дело касалось его писаний. Тут он не только не хотел обольщений, но напротив -- мужественно искал истины. Однажды он объявил, что Ю. И. Айхенвальд, который был еще жив, несправедливо бранит его новые рассказы, сводя политические и личные счеты.

Я ответил, что этого быть не может, потому что, во многом не сходясь с Айхенвальдом, знаю его, как критика в высшей степени беспристрастного. Это происходило в конце 1923 г., в Мариенбаде. В ту пору мы с Горьким сообща редактировали журнал "Беседа". Спор наш дошел до того, что я, чуть ли не на пари, предложил в бли­жайшей книжке напечатать два рассказа Горького -- один под настоящим именем, другой под псевдонимом, -- и посмотреть, что будет. Так и сделали. В 4-й книжке "Беседы" мы напеча­тали "Рассказ о герое" за подписью Горького и рядом другой рассказ, который назывался "Об одном романе", -- под псевдонимом "Василий Сизов". Через несколько дней пришел номер берлинского "Руля", в котором Сизову досталось едва ли не больше, чем Горь­кому, -- и Горький мне сказал с настоящею, с неподдельной радостью:

-- Вы, очевидно, правы. Это, понимаете, очень приятно. То есть не то приятно, что он меня изругал, а то, что я, очевидно, в нем ошибался.

Почти год спустя, уже в Сорренто, с тем же рассказом вышел курьез. Приехавший из Москвы Андрей Соболь попросил дать ему для ознакомления все номера "Беседы" (в совет­скую Россию она не допускалась). Дня через три он принес книги обратно. Кончался ужин, все были еще за столом. Соболь стал излагать свои мнения. С похвалой говорил о разных вещах, напечатанных в "Беседе", в том числе о рассказах Горького, -- и вдруг выпалил:

-- А вот какого-то этого Сизова напрасно вы напечатали. Дрянь ужасная.

Не помню, что Горький ответил, и ответил ли что-нибудь, и не знаю, какое было у него лицо, потому что я стал смотреть в сторону. Перед сном я зачем-то зашел в комнату Горького. Он уже был в постели и сказал мне из-за ширмы:

-- Вы не вздумайте Соболю объяснить, в чем дело, а то мы будем стыдиться друг друга как две голых монахини.

***

Перед тем, как послать в редакцию "Современных Записок" свои воспоминания о Валерии Брюсове, я прочел их Горькому. Когда я кончил читать, он сказал, помолчав немного:

-- Жестоко вы написали, но -- превосходно. Когда я помру, напишите, пожалуйста, обо мне.

-- Хорошо, Алексей Максимович.

-- Не забудете?

-- Не забуду.

Париж, 1936 г.

23.05.2021 в 09:54


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame