Глава 42
На допросе
Через неделю меня вызвали на допрос (возили в «темной карете») в губернское жандармское правление, куда приехал и Лопухин. Пришлось долго ждать его приема, меня на время заперли в маленькой камере, и жандармы с большой учтивостью осведомились, не хочу ли я кушать. И тотчас же принесли обед. Один из них упорно смотрел на мою рваную шубу и на меня, затем тоном недоверия спросил:
— Вы из какого университета, вы студент?
И на мой отрицательный ответ, что я просто деревенский мужик, другой из них язвительно сказал:
— Знаем мы этих мужиков, у тебя и одежда-то поддельная! И бороду отрастил с умыслом!
На допросе меня ввели в небольшую, но светлую комнату, в которой со всех четырех сторон стояли огромные зеркала, и куда бы я не поворачивал голову, со всех сторон я видел самого себя во весь рост, точно я был не один, целых пятеро. Меня попросили раздеться и усадили и табурет, а сами, не глядя на меня, упорно смотрели на зеркала, на мое отражение. Речь, конечно, шла о моей докладной записке, оставленной в Тульском комитете, которая лежала тут же на столе.
Допрашивал меня жандармский полковник, а Лопухин и какой-то старый, седой генерал с немецкой фамилией, начинавшейся с «фон», грузно уселись в кресла и стали слушать.
Прокурор с мягкой бородкой и небольшой лысиной уселся от них поодаль за отдельным столиком.
— Это ты узнаешь? — спросил меня полковник, покончивший с разной формальностью, — это ты писал?
Я ответил утвердительно.
— А кто тебе диктовал? — как-то вдруг резко поставил он вопрос.
И я видел, как все присутствующие упорно глядят на зеркала, на мое лицо. А когда я стал настаивать, что я сам же и сочинял эту записку, как конспект для речи, которую я хотел говорить в комитете, если бы там пьяный Воейков не учинил скандал и не сорвал собрание, — мои слушатели незаметно стали переводить глаза с меня на мою шубу и обратно, очевидно не доверяя моим словам.
А кто-то мимоходом спросил: «Это постоянное ваше платье?» И когда я не понял сразу вопроса, жандарм приподнял мою шубу и показал мне. Я сказал, что дома у меня есть другая одежда, но как теперь подходит зима, я и надел шубу. Мои слушатели упорно не верили тому, чтобы владелец такой рваной шубы мог быть автором этой записки, и хотели найти за моими плечами целую шайку крамольных социалистов. Ради этого министр Плеве и прислал меня сюда.
Полковник стал спрашивать об окружающих нас помещиках: о Цингерах, Гуревичах, Полякове, Смидовиче. С кем я из них знаком, кого знаю? Спрашивал о других, совсем мне неизвестных, ударяя на их фамилиях. И когда я говорил, что о таких не слыхал, он торопливо рылся в письмах и бумагах, отобранных при обыске и, ткая в них пальцем, спрашивал: «А кто такой Архангельский, Булыгин, Накашидзе?»
Я видел, что он, записывая мои ответы и затем прочитывая их мне, все же старается их исказить и придать другой смысл.
У меня вдруг нашлась храбрость, и я заспорил с ним об этом и сказал, что позвольте самому мне их записывать.
Полковник перевел глаза на сидевшего тут же в форме гражданского чиновника прокурора, тот посмотрел на генерала, и тот коротко сказал: «Можно, и нам это удобнее». Я стал сам записывать свои показания.
Не находя ничего предосудительного в моих ответах, полковник вдруг заговорил другим тоном.
— А это вот что, как это, по-вашему, «Правительство накинуло мертвую петлю на шею народа выкупными платежами, а теперь притворяется непонимающим и как иголку ищет причины народной нужды через эти комитеты?»
Это он вычитывал отдельные места из моей записки. На этом месте я забыл и о своей тюрьме, и о том, что я арестованный, и с жаром стал им доказывать, что при условиях таких оброков (а в то время еще платили 11–12 рублей с надела в 3 десятины) и при наличии такой малой земли крестьянин не может жить лучше и что об этом правительство отлично знает, и вместо того чтобы отменить выкупные, оно обходит их и о чем-то еще другом хочет узнавать через комитеты.
— Я не могу поверить, — говорю, — чтобы правительство не знало того, что знает каждый мужик, что при оброках в 20, 30, 40 и 50 рублей и при таких низких ценах на хлеб, можно было бы жить сносно. 20 рублей — это при двух наделах, а на двух наделах и для семьи-то хлеба не хватает, а там расход по хозяйству, а где же брать оброк?
— На пьянство находите, а на оброк нет, — сурово сказал прокурор.
Я опять стал говорить, что вот в нашей семье и не пьянствуют, а без постороннего заработка все равно не сведешь концы с концами и хорошо жить не станешь.
— Довольно, — сказал генерал — а то он убедит нас, чтобы мы землю отдали крестьянам без выкупа, он опасный человек.
Лопухин из этого понял, что надо со мной кончать, что ничего опасного во мне нет, а главное, что за мной нет никакой шайки подпольных врагов государству. Он заторопился, собираясь уходить, но полковник остановил его, сказавши, что допрос на этом кончать еще рано.
— А вот это что такое, чье это письмо? — спросил он меня, показывая мне письмо доктора Архангельского, писанное им из Переяславля, куда он ушел на службу из нашей больницы в 1899 г. Вот он здесь пишет: «Скоро ли вы поймете, что работая на земле и разрешая этим материальную проблему жизни только для семьи, вы не делаете того огромного дела в борьбе за правду, к которому мы все призваны? Вы стоите на полпути и не замедлите пойти за нами, когда оглянетесь кругом себя…»
— Что это за борьба, в которой вы обязаны участвовать? — спросил меня полковник, глядя на меня в упор.
В ответе я написал, что это борьба не политическая, а религиозная борьба за духовную свободу и самосовершенствование, внутренняя борьба в искании Царства Божия и правды Его. Это такая борьба, которая возвышает человека над всеми его животными побуждениями и делает его человеком — сыном Божиим. «Вы прочтите это письмо все, — сказал я, — от начала до конца, тогда всем будет понятно, о какой здесь борьбе идет речь».
— Довольно, полковник, — опять сказал генерал, — а то он еще убедит нас поклонниками Толстого стать! Ишь, как ловко он излагает его теорию о проблемах совершенствования!
— Да, да, — сказал прокурор смеясь, — с ним опасно разговаривать, он любого простака в свою веру подгонит, хотя еще и юнец.
Всем стало весело. Начальство поняло, что им было нужно, и перестало глядеть в зеркала и на мою шубу.
Быстро закончив вопросы формального характера, прокурор сказал:
— Вот вы там и наставляйте в этой борьбе и правде соседних помещиков, чтобы они не пьянствовали и разную крамолу не проповедовали.
Лопухин хотел уходить, но генерал остановил его.
— С допросом кончено, — сказал он мне мягко, — теперь будем говорить с тобой в частной беседе, без записи. Скажи нам по правде, что у вас там мужики думают: не собираются бунтовать против правительства?
— Что вы, ваше превосходительство, — быстро возразил Лопухин, — наш народ и благодушный, и по себе мирный, и если бы среди него не сеяли смуты недоучки студенты и разные прохвосты и проходимцы, правительству и заботы бы не было…
— Об этом мы и будем с ним разговаривать, — перебил генерал, — вот пускай он сам нам на это что-нибудь скажет.
Я сказал, что мужики бедствуют от малоземелья, бедствуют от винных лавок, которые надо бы закрыть, и, главное, от выкупных платежей.
— Бе-едствуют! — передразнил меня генерал. — Мы, дружок, бедствуем, государство больше всех бедствует и каждый год принуждено прибегать к займам. Что ты на этот счет изречешь?
Я сказал, что хорошие мужики сокращают свои расходы, когда видят, что хозяйство их не оправдывает. Можно и в государстве сократить, чтобы не влезать в новые долги.
— Что можно, дружок, то давно уже сделано, а что не сделано, того, значит, и сделать нельзя, — возразил он. — В деревне-то вы все за одно: «сократить можно!» — опять передразнил он, — а как попал из деревни на фабрику, так забастовки устраивать, прибавки просить. Кого нам слушать-то?
— Вот социалисты и мечтают о таком государстве, где бы все противоречия сглаживались, — засмеялся Лопухин, — в деревне-то он сидит и ничего не знает, а в город придет, его и просветят наизнанку…
Я сказал, что о социализме кое-что знаю, даже «Труд и капитал» Маркса читать брался…
— А, а, — вот оно что! — не удержался генерал. — Да ты, дружок, не такой уж дурак, как кажешься по своей одеже.
— Позвольте мне, ваше превосходительство, — с жаром сказал прокурор, подсаживаясь ко мне вплотную. Ты нам вот и скажи от мужицкой совести: пойдут мужики за социалистами? — спросил он меня по-дружески.
Я сказал, что еще в этом не разобрался, так как «Труд и капитал» прочитать не мог, больно суховат он, души в нем нет и одною арифметикой начинен. Однако, говорю, как будто ничего, если бы все можно было так устроить, и в деревне мужики лучше бы жили. Только невозможно этак. В людях греха много, зла, а Маркс с этим не посчитался, утопию сочинил…
— Вот вам настоящий крестьянский ответ, ни да, ни нет, — торжествующе сказал Лопухин. — Жаль только что и в деревне разного сброда много, а на таких наше государство крепко бы было…
— Я тебе по чистой совести говорю, дружок, — перебил его генерал, — в сани этой сволочи никогда не садись, хорошим мужикам не по пути с ними. Мужики работать любят, свою землю любят, а они соловья баснями кормят и грабеж проповедуют. Если бы они любили труд, они бы любили и свое трудовое добро, а как они шаромыжники, то им и не жалко чужой собственности. Выходи все желающие и бери готовое, чего же еще лучше!!! Вы трудитесь, землю приобретаете, а они вас враз обчекрыжат!
Я осмелился возразить «его превосходительству», что это не совсем так в социализме. Может, говорю, и верно, что в драке волос не жалеют, что в переходные моменты от одного к другому и бывают всякие безобразия, но что вообще-то в самой сущности социализма никакого грабежа не полагается…
— Вообще-то, — передразнил он меня, — мы не знаем, что может быть, а вот в этой драке-то они вас съедят живыми; они разорят вас; они ваш хлеб на корню скупят; они вас налогами задушат, они вас голодом поморят…
— Ваше превосходительство слишком мрачно смотрит на социалистическую сказочку, почему вы так думаете, что все это так может быть у них на деле? — спросил генерала Лопухин, снова присаживаясь на стул.
— Почему? Они спрашивают почему? — генерал замялся и даже покраснел. — Тогда позвольте вам сказать: потому что тогда всякая сволочь во власть полезет, вся улица вот сюда придет и на них обрушится! Так вы это и зарубите у себя на носу, — сказал он мне, передохнувши и тоже собираясь уходить.
— А мы с вами где будем, ваше превосходительство? — сказал один полковник (из двух присутствующих), вставая ему навстречу и давая какие-то бумаги.
— Нам с вами они пшик сделают и съедят после первой выпивки, — сказал генерал смеясь, — на нас они не задержатся и улице на посмешище отдадут. А вот с ними им посчитаться придется, — указал он на меня, — за ними сила — их всех не перекушаешь.
Прокурор стал тихо говорить Лопухину о том, что уместны ли такие разговоры при посторонних, намекая на меня и отдавая распоряжение, чтобы меня увели на время. Старик генерал это понял и сказал:
— Ничего, ничего, не стесняйтесь, господа, это земля наша родная и крови боится, а потому и не может быть нашим врагом…
— А «ихним» как, ваше превосходительство? — спросил прокурор.
— Больше ихним, чем нашим, — отвечал тот, — потому мы не имеем догмы и по человечеству судим, а они на одном коньке едут и давят всех, кто в их конька не верует, однобоки они в своих догмах.
Когда меня уводили и я одевался в дверях, я видел, как все это начальство вплотную окружило старика генерала и наперебой в чем-то его убеждало и спорило.
— Народ — зверь, он пойдет за каждым, кто больше насулит…
Это была последняя фраза, какую мне удалось расслышать. Выводившие меня жандармы были в повышенном настроении, они подходили к боковой двери комнаты и кое-что слышали.
— Что-то с тобой по-особенному наш генерал разговаривал, ты, знать, к социалистам близок? — спросил меня один из них.
— Наверно, из студентов, только под мужика вырядился, — отозвался другой, — теперь все социалистами стали, только по-разному называются, одни есдеки, а другие есеры, а в общем все плуты да шаромыжники. Мы, говорит, не грабим, а экспроприируем…
На другой день меня снова возили в «темной карете» через весь город для съемки. Спецы по этой части сняли меня три раза, а затем мазали мне ладонь и накладывали ее на бумагу, отпечатывая пальцы. И так они с этим делом долго возились, что я не вытерпел и сказал:
— И вам не стыдно такими пустяками заниматься?
Их было двое, один молодой, другой уже с седою бородой. Молодой обозлился, хотел меня обругать сволочью, но не успел; его приятель, чтобы предупредить ссору, равнодушно ответил:
— Кормимся помаленьку, что поделаешь, работа кстати не увечная и бесперебойная: каждый день все новых подваживают, даже интерес есть.
— Век бы вам, — говорю, — при таком интересе быть.
— Мы народ не обидчивый, — сказал он, — нас не застыдишь.