Глава 27
Разговоры о вере
С этого момента для меня настали как будто совсем мирные дни. Начальство держалось в стороне, солдаты шутили, придумывали для этого какие-либо острые и недоуменные вопросы. После начальственных разговоров об истине Христова Воскресения они стали развивать эти мысли и на другие догматические вопросы о Таинствах, о мощах, о почитании икон, о пресуществлении хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Для меня эти все вопросы были уже более или менее ясны и страшны в своей обнаженной правде. Для солдат же они были покрыты густою тайной, а потому и были самыми любопытными. Тем более что здесь, в степи, кроме Романова, ни у кого из них не было личных интересов, жизнь была пуста и однообразна, а потому они как-то вдруг и ухватились за разрешение вопросов веры. К тому же была почва в прямом невежестве священника, избегавшего говорить с солдатами о предметах веры и отказавшегося говорить со мной лично, как после проговорился фельдфебелю, из-за того, что боялся быть посрамленным «от солдатишки».
Занятое очередными праздничными вечерами с пьянкой начальство и солдат не беспокоило ученьем, и мы праздновали восемь дней кряду, до понедельника Фоминой недели. За эту-то неделю у нас и возникли разговоры о вере. Как самый начитанный, их начал Романов. Он видел и понимал, что капитан, хоть и пьяный, но говорил о Воскресении Христа не для шутки и обмана солдат, а очевидно и сам искренно мучился в этих вопросах.
— А что бы ты сказал капитану, если бы он спросил тебя прямо: веруешь в Христово Воскресение, или нет? — спросил он меня на другой день праздника в кучке других солдат, собравшихся кружком?
Христа люблю, почитаю, Им себя поддерживаю, — стал отвечать я, — но за Бога его не считаю, как Он и сам не считал себя за Бога. «Отхожу ко Отцу моему и Отцу вашему, к Богу моему и к Богу вашему» — вот его слова к ученикам. А как простому человеку, говорю, какое же ему могло быть воскресение, раз человека убили до смерти. Людей особенных по природе я не знаю, а потому и не могу верить в их воскресение.
— Так, стало быть, нам и нет спасения, — печально сказал Стерхов (ефрейтор), сидевший рядом, — пропадем как черви капустные!
— Какого спасения? — переспросил я.
— Ну какого, награды в будущей жизни за хорошую жизнь, за все муки наши и надежды.
— Много у нас с тобой этой хорошей жизни, — возразил Тугбаев, подсаживаясь рядом, — есть за что и награду получить?
— Нет вообще-то, — поправил его Романов, — есть жизнь вечная, загробная, или это только бреховня поповская?
— А ты говори, да не проговаривайся, — оборвал его взводный Пермяков, — а то и тебе капитан голову отрубит своей шашкой…
— А вы не кляузничайте, — в свою очередь оборвал его Тугбаев, — не люди мы, что ли? Или и про свою веру поговорить не можем?
— А ты нам не мешай своими угрозами, — вспылил Романов, — это вопросы не службы, а души человека, каждому в своей вере разобраться хочется: вечна жизнь у Бога, или все суета и тлен?
— А если Христос не Бог и не воскрес, — лукаво спросил Пермяков, — за что же Его тогда почитают и преклоняются?
— А ты, Новиков, понимай, зачем это он тебя спрашивает: он, как фарисей, еще спросит: позволительно ли платить кесарю? — сказал добродушно Тугбаев, давая сразу понять всем, что он сам на моей стороне, а не за Пермякова.
Я разъяснил, что <…> чтить Христа и учиться у Него нужно, ибо Он принес людям такой закон, или учение о жизни по-Божьи, живя по которому, люди не только не стали бы убивать, насиловать и грабить и обманывать друг друга под разными соусами и вывесками, но и просто обижать и ненавидеть, так как все люди равноправные сыны Бога и все одинаково ему повинны. А дорог Он нам за ту жертву собой, на которую Он пошел совершенно добровольно для подтверждения правильности своего учения, а на это бывают способными лишь только избранники судьбы, а не такие как мы с вами. Если бы Христос дорожил больше, как мы, своей телесной жизнью, а не своим учением, Он мог бы избежать ареста, мог бы и оправдаться и на суде, но Он, как вы знаете, и не пытался оправдываться, и не бежал от ареста.
— Правильно, Новиков, и моя душа любит Христа как за нас пострадавшего, а только мы-то трусы и продажны, ни за какой закон не пойдем на смерть. От отца с матерью, от Бога отречемся, лишь бы свою шкуру спасти, — сказал взволнованно рядовой Красноперов (он тоже был и развитой и грамотный).
— Как же не пойдешь? Пойдешь! — перебил Тугбаев торжественно. — Вот будет война, пошлет царь, и умрешь за него и отечество!..
— Брось, Тугбаев, — сказал просительно Романов, — мы говорили про душевное, про Божеское, я хочу знать о вечности, о будущей жизни, а ты тоже мешаешь и на солдатский устав поворачиваешь, или он тебе не надоел за пять-то годов?
— По приказу-то все пойдем, — оживился рядовой Ефремов, — потому куда же тебе деваться? Не пойдешь — верная смерть, а пойдешь — можно в кустах просидеть, либо ночью в плен убежать. А объяви о добровольности — пожалуй, и воевать некому будет. Душа-то человеческая никакой войны не принимает, она хочет жить, а не умирать.
— Вот, — говорю, — Христово-то учение в том и есть, главное, чтобы не делать того, что душа не может принять, и лучше самому погибнуть от насильников, а только бы не быть в их числе.
— Да, тут загадка мудреная, — сказал Тугбаев, — подай, Господи, да тебе, Господи, мы можем петь, а на жертвы ради веры в Христа никто не пойдет, и никто этому не учит. Научили нас попы молитвы читать да в церкву ходить, а про Христовы законы и не разъяснили. А этак ведь и евреи молятся, и татары и штунда всякая, и все поют и молитвы читают, а чья вера правильная, мы и знать не знаем, да и попы не знают, а только каждый свою веру нахваливает, а всех других бусурманами зовут.
Я сказал, что правой веры и быть не может, если нет жизни хорошей и правой, что правая вера познается праведной жизнью; и если жизнь дурная: грубая, пьяная, воровская, насильническая — причем тут слова о правой вере? «Вера без дел добра мертва есть», так и апостол говорит. А теперь, говорю, слушайте о главном: о жизни вечной, или будущей.
В прямом смысле об этом люди ничего не знают, как не знают ничего и об окружающей нас тайне жизни и мира, и тайне жизни и смерти, и все их знания об этом со всей их наукой равны одной сотой а остальные девяносто девять сотых от них скрыты. А раз так, то кто же может, не солгавши, сказать, что в этой огромной тайне скрытого нет иных возможностей жизни, кроме той, какую мы чувствуем в своем теле? Никто этого сказать не может!
Второе — это безудержная жажда к правде, к справедливости, заложенная в человеческом сознании и совести. То самое сознание, которое упорно верит и хочет этой правды, и томится, и тоскует, когда вместо нее видит кругом насилие, злобу, грабеж и ненависть. Если бы я спросил вас в отдельности каждого, хочет он этой правды в будущем, в вечности, хотя бы ему пришлось чувствовать там и осуждение за свою пакостную жизнь здесь, или хочет просто полного уничтожения со смертью тела, — я уверен, что все вы скажете: хочу этой вечности и правды, о которой тоскует душа даже разбойника и злодея. Ну как, по-вашему, верно?
— Пущай меня Господь судит и наказывает, а только я хочу новой жизни и нового воскресения ради этой правды и вечности, — сказал добродушно Тугбаев. И сказал так искренне и просто, что никто не возразил ему шуткой. Все настроились очень серьезно и стали вздыхать. Уж если разбойник на кресте поверил и покаялся, а нам-то чего страшиться, Господь простит и помилует.
— Я непременно хочу жить вечно, понимать Бога и видеть Его правду, — подтвердил Красноперов.
— Этак и все хотят и желают, — вставил простодушно ефрейтор Стерхов, — всем правды и живота хочется, душа этого просит, а то, что мы тут, живем в потемках и едим друг друга. Ишь, у нас какая правда: за рюмку вина готовы голову отрубить! Нешто в этом есть какая правда?
— А вы думаете наш капитан не желает этой правды и вечности, он, поди, больше нас мучится за свою пьянку, — сказал Тугбаев. — Вот если бы он это слышал, непременно к нам бы присоединился. Также и генералы, и начальство разное. Ведь это все наша обряда на них, а на деле все голые родятся, и все человеки равные, и все душу имеют…
— Смотри, Тугбаев, — засмеялся Романов, — не пришлось бы и тебе отрубить голову вместе с Новиковым, ты что-то нынче как дите малое.
Тугбаев побледнел, растерялся и не сразу опомнился.
— Пущай отрубают, — сказал он полушепотом, — лишь бы самого не приневолили другим отрубать!
— Ну, вот, — говорю, — раз никто умирать не хочет и душою, как и телом, в том числе и любое начальство, — в этом и есть верный признак бессмертия души. Умирает все, что подлежит тлению, а душа тлению не подлежит, так как она не от земли и глины, а от Духа Божия.
— А вот студенты ни в Бога, ни в черта не веруют и никакой души не признают, — сказал взводный Стерхов, — я с ними с Казани на пароходе ехал. Они говорят, что ничего на свете нет, кроме материи: земля да глина…
— Да, но материя не мыслит, не чувствует, не рассуждает, не тоскует и не радуется — возразил за меня Романов, — а это все в нас и есть, что от материи отличает. Откуда это берется, ты бы их спросил — из воздуха, или из глины?
— Они говорят, что об этом никто ничего не знает, не дано знать нам…
— Не знать — это одно, а говорить, что души нет, — это совсем другое, — сказал я, — и ребенок, когда родится, ничего не знает, что у него есть мать, что он человек и ему жить надо, однако он куксится, требует, ищет и находит, что ему нужно и о чем он ничего не знает. В вопросах потусторонней жизни и души мы тоже слепые щенки, хуже родившегося ребенка, но и наше чувство и совесть требуют правды и вечности, ищут ее, и поверьте, наша надежда нас не обманет и найдет эту правду и вечность.
— Истинно, — подтвердил с чувством Тугбаев. — А ведь иначе что? Нет Бога, нет души, нет и ответственности, тогда каждый злодей, что хочет, то и делает, и никакому душегубству не будет предела и запрета!..
— Не только предела, но нет и смысла в жизни, кроме животного: жрать, спать и давить друг друга, — согласился и Романов. — Сейчас и то становится тоскливо и скучно душе, если подумаешь, что все наши надежды напрасны. А что бы было с людским стадом, если бы в нем и не возникали надежды? Стадо зверей и все!
— Да, — говорю, — если бы не вера в Бога, тогда в человеческом обществе и не могла бы возникнуть никакая духовная культура: ни гимнов, ни преклонения и почитания перед тайнами окружающего нас чуда — мира; ни музыки, ни поэзии и искусства, ни самой грамоты. И люди на веки вечные так бы и остались стадом животных. А начальство что, оно мучится теми же вопросами, как и все, и имеет и ту же тоску, и ту же надежду. А только им об этом думать некогда. Они заняты, как актеры, и властью, и командованием, и пьянкой, и чинами, и орденами, а ведь это все напускное, одна мишура и тряпки! А когда они на время прозреют, они больше нашего мучатся и тоскуют. Их совесть гложет за всю их ложь жизни и за все эти тряпочные наряды и отличия, потому что все это занимает только до тех пор, пока туманом глаза застланы, а как чуть болезнь какая прихватит, тут и все генералы слепыми щенками себя чувствуют, и все их чванство сразу пропадает, тут и они за Бога хватаются и Его помощи ждут.
— Безбожники до Христова рождения были, а не только студенты безмозглые, — вставил Ефремов. — Царь Давид так и псалом начинает: «Рече безумец в сердце своем: несть Бога!» — Эва! С коих пор народ мутят!
А я считаю, что безбожники не от большого ума так говорят и не от глупости, а просто от лени, подумать не хочется, в душу к себе заглянуть: что ты такое есть на свете и зачем жить должен? А думать станешь да ночью на звезды посмотришь, сейчас и Бога около себя почувствуешь. Душа к своему Творцу и потянется.