|
|
Вот улица. Как здесь хорошо, просторно и тихо! Ощущается дыхание ушедшей ночи, и пыль, прибитая прохладой, серым, мягким настилом. Сейчас, среди спокойного летнего утра зарождается страшная мысль: а что если постучусь к Харченко и мне не откроют?.. Тогда снова бесконечный путь скитальца — пустынная, бесприютная жизнь, где я всем чужой и где, подобно камню среди дороги, мешаю людям. И меркнет светлое утро. Слабеет воля, замедляется шаг. Робость бездомника снижает ум, убивает последние надежды и гасит мечты. Но вот предо мною маленький домик. Как мог я забыть о нем! Нет, тут я не чужой… Здесь меня любят и ждут с нетерпением. Дверь в коридорчик не заперта. Тихо переступаю порог, оставляю сумку на скамейке и осторожно, на цыпочках, боясь разбудить старуху, подхожу к комнате, приоткрываю дверь и вижу Соню. Она лежит на своей кровати с широко открытыми глазами, устремленными в одну точку. В лице ни кровинки. У меня от волнения слабеют ноги и замирает сердце. У противоположной стены лежит и слабо стонет старуха. Вхожу. Приближаюсь к Соне и осторожно дотрагиваюсь до ее руки. — Что с вами?.. Вы больны?.. Да?.. — У меня голова… очень болит… Не могу поднять… — отвечает тихим, едва слышным голосом Соня. — Вам надо помочь… Сейчас побегу за доктором… Сию минуту вернусь… Старуха манит меня рукой. Наклоняюсь к ней. — Пожалуйста… Помогите ей… Она очень больна… Осматриваюсь. Вижу на столе скомканную трехрублевую бумажку, оставленную мною вчера. Какая беспомощность! И мать и дочь — обе погибают… Живые люди брошены на произвол судьбы. Ни родных, ни друзей, а глава семьи где-то в Бухаре. Приходится мне превратиться в сестру милосердия. Один начинаю обслуживать больных. Все забыто. Мое собственное положение меня уже не волнует. Перестаю думать о Харченко и отодвигаю заманчивую надежду устроиться библиотекарем. Попадаю в круговорот неотложных дел, забываю о времени и мечусь по маленькой комнатке, заполненной стонами, бредом и запахом лекарств и пота. В минуту отчаяния выхожу на улицу в надежде увидеть какую-нибудь добрую женщину, но возвращаюсь один и снова принимаюсь растирать уксусом и водкой пылающие тела больных. Особенно тяжело мне бывает по ночам, когда мать и дочь пугают меня своим предсмертным видом. Не знаю, сколько проходит времени, но однажды я чувствую себя таким ослабевшим, что едва держусь на ногах. Приходит Шмулевич. Это единственный добряк, не забывающий нас. — Сегодня надо ждать кризиса, после чего наступит улучшение, если, конечно… — говорит доктор. — Что «если»? — допытываюсь я, зорко вглядываясь в лицо длинноногого Шмулевича. — Всякое бывает, — коротко отвечает врач и уходит. Доктор прав — после мучительной, памятной ночи у старухи замечается облегчение, и она в первый раз просит помочь ей сесть. Через день наблюдаю заметное улучшение и у Сони. Наступают новые затруднения. Больных надо осторожно прикармливать дорого стоящими деликатесами, а денег ни копейки. Тогда становлюсь добытчиком. Попросту говоря, становлюсь попрошайкой. Захожу в незнакомые дома, рассказываю о тяжком положении Александровых и, получив милостыню, иду на базар, покупаю, что надо, и питаю больных. Вечер. Старуха — ее зовут Рахиль Мироновна — сидит в своем кресле и вяжет чулок. Соня лежит в постели. Она на пути к полному выздоровлению. Лицо исхудало, и от этого глаза стали еще больше. Рахиль Мироновна беспрерывно благодарит меня за все, что делаю для них. — Уж я не знаю, какими словами выразить вам мою благодарность, говорит старуха. — Вот мы опять на ногах. Но не дай бог, вас не было бы с нами… Что тогда?.. Смерть и больше ничего. Эти благодарственные гимны матери сильно смущают меня. Краснею, стараюсь замять разговор и в замешательстве бормочу: — Что вы… Такие пустяки… Не стоит благодарности. Сегодня после долгой борьбы с самим собою решаю постучаться к самому почтеннейшему ташкентцу — Членову. Ко мне выходит жена его. — Вам чего? Предо мною высокая полная женщина, украшенная бриллиантовыми серьгами и толстым золотым браслетом. Стыд мешает мне говорить. Сбивчиво и не совсем внятно рассказываю об Александровых и тифе… Мадам Членова при слове «тиф» делает брезгливую мину и уходит в комнаты. Остаюсь в передней. От волнения покрываюсь потом. Горничная выносит мне полтинник… Выхожу и чуть не падаю, споткнувшись о порог. Зато сейчас горит лампа под розовым абажуром, а для выздоравливающей больной приготовлено молоко и белая булка с маслом. У нас тихо, спокойно, уютно. В этой маленькой комнатке чувствую себя своим, а мать и дочь я считаю самыми близкими и родными мне. Мать совсем поправилась. Болезнь оставила небольшие следы на верхней губе в виде мелких продольных морщинок, и потемнела синева под глазами. Сижу на стуле подле кровати Сони. Держу ее бледную руку в моих руках и рассказываю о своих скитаниях. Когда в голосе моем звучит жалоба на обиды, причиненные мне жизнью, Соня тихо пожимает пальцами мою руку, и эта нежная, едва уловимая ласка любимой девушки является для меня вполне заслуженной наградой за все муки прошлого. Мать сидит в своем глубоком кресле; в пальцах сверкают спицы, а серые, немного воспаленные глаза устремлены на меня. Подхожу к тому месту, когда я, пятнадцатилетний мальчик, под давлением взрослых людей и тяжких обстоятельств, подвергаюсь крещению. Бесхитростно, со всею откровенностью рассказываю о себе, ничего не утаиваю и без всяких прикрас обнажаю свою прошлую жизнь. Убежден, что исповедь моя сближает и роднит меня с моими слушательницами. Пусть они знают, кто я, вошедший в их дом навсегда. Кончаю ташкентской тюрьмой и моей службой у Мирошникова. Соня пожимает руку и шепчет: — Бедный, бедный… — Да, тяжелую жизнь вы прошли, но все же не понимаю… зачем было креститься… — Мама, ведь он же не виноват, — откликается Соня. — Какие силы могли быть у мальчика!.. Наступает молчание. В глубине моего сознания появляется легкая тревога: жалею, зачем рассказал о моем крещении. Уже поздно. В лампе догорает керосин. Желаю покойной ночи и ухожу «к себе» в коридорчик. Здесь я сплю на голой скамье, подложив под голову свою сумку. Сплю на этой скамье в продолжение трех недель. Счастлив от сознания, что живу под одной крышей с Соней. |