|
|
Не проходит и получаса, как в полицейское управление является среднего роста еврей с черной кудрявой бородкой, большими черными глазами и круто завитыми кудрями цвета воронова крыла. — Мине пан Родзевич просит? — Да, да, сейчас выйдет к тебе, — отвечает околоточный и, открыв дверь во внутреннее помещение, сообщает о прибытии Мойше-Бера Свирского — родного брата моего отца, как я узнаю впоследствии. До появления исправника Мойше-Бер, увидев меня, внимательно вглядывается в мое лицо и, наклонившись ко мне, спрашивает: — Ты кто? — Я сын Вигдора. — Почему ты сюда явился? — Меня пригнали по этапу. Мне очень трудно говорить. Я не совсем понимаю литовский еврейский выговор и отвечаю так, как говорят евреи в южнопольоких городах. Входит исправник. — Добрый день! — низко кланяется Мойше-Бер. — Ага, день добрый… Знаешь этого? — рукой указывает на меня исправник. — Знаю, — нехотя отвечает дядя. — Добре, добре. Он тебе как приходится? Мойше-Бер молчит. — Ты не отмалчивайся, а скажи — ваш он? — Наш-то он наш, паночек, тилько нам он не потребен. — А я тебя не спрашиваю — потребен или не потребен, раз ваш, то возьми его, нам он тоже не потребен. Спустя немного мы уже идем по улиде, держим направление к той же Линтупской улице — самой главной в городе. Мое появление в Свенцянах производит сенсацию. Родственников у меня действительно оказывается чуть ли не полгорода. Но самым богатым из всех родных оказывается дядя Мойше-Бер. У него собственный дом, хорошо построенный, во дворе, и большой длинный сарай, где несколько десятков женщин чешут лен. Мой дядя зарабатывает деньги, торгуя льном. Когда мы приходим и домашние узнают, зачем исправник вызывал Мойше-Бера, меня окружает целая толпа теток, дядей, двоюродных братьев и сестер, прибежавших словно на пожар. Одна из теток, по имени МинеТайбе, взглянув на меня, восклицает: — Ой, я сейчас в обморок упаду, ведь это же сын Вигдора! Ведь ты Шимеле? Да? Я кивком головы отвечаю утвердительно. — Что ж мы теперь будем делать с этим ободранцем? — спрашивает Мойше-Бер, обращаясь к окружающим родным. — Надо написать Вигдору, пусть он распорядится, ведь это его сын, советует кто-то из родных. Жена Мойше-Бера — красивая женщина средних лет с. добрыми серыми глазами, взглянув на мои ноги, тяжко вздыхает и говорит: — Но нельзя же в таком виде его оставить… Он же совсем голый. — Тебе это не нравится? Так возьми его, поезжай с ним в Вильну и сходи к Вейнштейну, и пусть он по твоему заказу сошьет ему костюм, может быть, даже фрак… — Ах, Берке, ты настоящий разбойник! А если бы с твоим сыном это случилось, так ты бы тоже смеялся? Это говорит бедно одетая пожилая женщина с черным платком на голове. Потом я узнаю, что это одна из сестер моего отца по имени Рашке. Ее голос, мягкий и добрый, напоминает мне Оксану и Соню, взятых вместе… Кончается тем, что тетя Рашке, поругавшись со своим братом Мойше-Бером, берет меня за руку и со словами: «Плюнь на них, пойдем со мной!» — уводит меня. Тетя Рашке — самая старшая из семи сестер моего отца — считается среди многочисленной родни самой бедной женщиной. Она приводит меня в маленький покосившийся домишко, состоящий из сеней и маленькой комнаты, наполовину занятой русской печью. Живет тетя Рашке на жалованье своего мужа — хромого, преждевременно состарившегося человека. Он служит у Мойше-Бера сторожем и получает за свой труд три рубля в неделю. Когда вхожу в комнату и вижу низенькие два оконца, две скамьи, ничем не покрытый стол и убожество всего помещения, — мне вспоминается тетя Сара с ее вечной нуждой. Первой заботой тети Рашке было хоть чем-нибудь прикрыть мое наполовину обнаженное тело. Роясь на печке среди тряпья, она громко проклинала Мойше-Бера, подарившего мне старый картуз. Эту фуражку с засаленным козырьком, сползающую мне на глаза, я ношу целую зиму. Старые брюки с новыми заплатаем, положенными тетей, и ватная кофта с загнутыми длинными рукавами составляют мой костюм. Обут я в большие валенки, наполовину набитые соломой. Нищенская обстановка, полуголодное существование, вечные разговоры о хлебе и тяжкий непрерывный труд тети Рашке меня не особенно смущают. Я отчасти даже доволен, что попал в это гнездо нужды, — с бедными чувствуешь себя легче. Тетя Рашке меня подробно расспрашивает, когда и где умерла моя мать. В ее голосе я улавливаю мягкие задушевные нотки, ласкающие меня, и я гляжу на нее с благодарностью и уважением. Проходят несколько дней, и я привыкаю к окружающей меня обстановке и становлюсь настоящим свенцянжим гражданином. Меня скоро узнают все двоюродные братья и сестры и относятся ко мне как к человеку, больше их видевшему и знающему. Среди подростков я, конечно, имею успех, но зато старшие на меня смотрят не то с сожалением, не то с презрением и нередко запрещают детям очень дружить со мной. Чаще всего я посещаю дом двух моих теток — старых дев МинеТайбе и Лее-Рохе. Им достался в наследство от деда дом, разделенный сенями на две равные половины. В одной половине живут они, а в другой — еще один брат моего отца Айзик, его жена и сын Арон. От мальчишек- моих двоюродных братьев — я узнаю, что дядя Айзик и его сын Арон известны всей округе как самые смелые и отчаянные конокрады. После тети Рашке наилучший прием мне оказывает дядя Айзик. Это — единственный блондин из всех Свирских. Он большого роста, широкоплечий, с широкой густой бородой. От него так и веет огромной физической силой и ничем не заглушаемой жизнерадостностью. — Вот это я понимаю, сразу видно, что сын Вигдора. Черный, как уголь, и глаза жулика, — так приветствует дядя, дружески хлопнув меня по спине. Аппетит есть у тебя? — спрашивает он. Я, смеясь, отвечаю: — Конечно, есть. — Ну, так садись. Тетя Цивье — его жена — ставит предо мною горячую картошку, селедку и подает полкаравая хлеба. — Ну, покушай себе немножко, а потом расскажи, какими дедами ты занимался в Одессе, какие у тебя там были фабрики, заводы, банкирские конторы, — ведь я же вижу, что ты из богатых. Меня не смущает насмешливый тон дяди: в нем очень много добродушия. Быстро привыкаю к нему и очень подробно рассказываю о моем житье-бытье. Но когда дохожу до того, как меня арестовали и как я по этапу пришел в Овенцяны, он просит, чтобы я подробно ему рассказал о моей тюремной жизни. Особенно интересуется он тем обстоятельством, что не только в одесской тюрьме, но и в николаевской, харьковской, киевской, минской и виленской тюрьмах, куда попадал с очередными этапами, я исполнял роль звонаря, пользовался хорошим арестантским пайкам и не терпел никаких обид. — Это-таки правда, в тюрьме скорее найдешь хороших людей чем у нас на воле, — говорит он. Раз в неделю на Торговой площади происходит конский базар, куда меня берет с собой дядя Айзик. Дядя — большой любитель и редкий знаток лошадей. Крестьяне его знают. Тайно они его ненавидят как конокрада, но из боязни обращаются с ним очень вежливо. В один из базарных дней дядя Айзик, увидев у знакомого крестьянина небольшого роста гнедую лошадку, подходит к ней, гладит ее, ласково заглядывает лошади в глаза, а затем неожиданно наклоняется, просовывает голову под живот лошади, обхватывает ее руками и поднимает на себя. Литовцы, в серых полушубках, с трубками в зубах, приходят в восторг и, ласково трепля дядю по плечу, повторяют: — Ну, и сильный жидюга… Добрый мужик из тебя вышел бы… Дядя ухмыляется, польщенный похвалой. Тетя Мине-Тайбе и Лее-Рохе живут не плохо. Всегда у них чисто, хорошие вещи, стулья, столы, шкафы, комоды, все в порядке, хорошо едят, одеваются не хуже самых богатых хозяек города. У них бывают чиновники — акцизные, из ратуши, из полицейского управления. Тети их угощают водкой, закуской, и я никак не могу понять, откуда у них такое богатство. Потом уже от тети Рашке узнаю, что тети, хотя и старые девы, но очень красивые, получают свой доход от тех самых чиовников, что так часто посещают их дом. |