10.03.1844 Москва, Московская, Россия
Несмотря на мою неопытность в книжном деле, сочинение это имело решительный успех, потому что тотчас же, как только появилось в печати, было замечено критикою. Одни меня хвалили, другие ругали донельзя и всячески надо мною издевались. Прошу вас припомнить, что в моих воспоминаниях я ни разу не привел вам ни одной цитаты из какой-нибудь печатной статьи или книги. Теперь, чтобы вы сами могли судить о моем успехе, привожу вам выдержку из "Библиотеки для Чтения" барона Брамбеуса за 1844 год.
"Имя одного из Буслаевых давно уже известно в летописях русской литературы. Он был духовного звания, дьяконом при московском Успенском соборе. Овдовевши, оставил он свое звание и находился при частных делах у богатого барона Григория Дмитриевича Строганова. Кончина добродетельной супруги благодетеля, баронессы Марии Яковлевны, внушила Буслаеву мысль увековечить память ее огромною поэмою, которая была напечатана в 1734 году, в Москве в двух больших квартантах, под заглавием: "Умозрительство душевное, описанное стихами, о переселении в вечную жизнь превосходительной баронессы Марии Яковлевны Строгановой". В конце поэмы были приложены два длинные стиховные надгробия. Буслаев писал силлабическим размером с рифмами, как писаны сатиры Кантемира. Тредьяковский приходил в восторг от стихов Буслаева. Приводя несколько строк его в своем "Рассуждении о древнем, среднем и новом российском стихотворстве", он чистосердечно восклицает: "Что выше сего выговорить человек возможет, что сладостнее и вьшышленее? Если бы в сих стихах падение стоп было возвышающихся и понижающихся, по определенным расстояниям, то что сих стихов могло бы быть глаже и плавнее?"
Автор предлежащей книги "О преподавании отечественного языка", соплеменник, а может быть, и потомок поэта, которому так удивлялся Тредьяковский, счел нужным сочинить с своей стороны также умозрительство. По умозрительству господина Буслаева, нашего современника, выучиться отечественному языку - дело весьма легкое. "Изучение родного языка раскрывает все нравственные силы учащегося, дает ему истинно гуманическое образование, заставляет вникать в ничтожные безжизненные мелочи и открывает в них глубокую жизнь во всей неисчерпаемой полноте ее... После Закона Божия нет ни одного предмета, в котором бы так тесно и гармонически совокуплялось преподавание с воспитанием. Постепенное раскрытие родного дара слова должно быть раскрытием всех нравственных сил учащегося потому, что родной язык есть неистощимая сокровищница всего духовного бытия человеческого; а кто понял сравнительное языкознание, для того уже не существует непроходимого средостения между русским и чужеземным языком. Истинный гуманизм везде видит человека и сознает, что в необъятной махине создания не пропадает ни единого волоса с головы человеческой. Неправы те, которые полагают, будто исследование буквы убивает всякое сочувствие к живой идее. Буква есть самая дробная стихия человеческого слова. Философия языка только тогда будет незыблема, когда глубоко укоренится на изучении буквы. Кто с надлежащей точки смотрит на букву, тот понимает язык во всей его осязательности, изобразительности и жизненной полноте. Главное дело тут - метода: она имеет целью подчинить человеческий дух, как существо, учащееся букве, известным законам, и психологически вникает в познавательную способность этого существа..."
На таких-то истинах "умозрительства" воздвигнуты два тома господина Буслаева. Кто, прочитав их, вооружится истинною философией, тот пройдет самым гуманным образом всякое непроходимое средостение и проглотит все дробные стихии языка. Познавательная сила человеческого духа как существа учащегося букве подвергается здесь учению не только по толковым образцам, но даже и по бессмыслице.
Таким образом, piano pianissimo вы достигнете совершенства в языке и начнете чувствовать гомерические красоты слога "Мертвых Душ", который уже есть высшая, недостижимая степень идеальности русского слова. Господин Буслаев не берется обучать через бессмыслицу до такой превосходной степени и благоговейно выписывает для назидания нижеследующий пример недосягаемого гомеризма: "Будет, будет все поле с облогами и дорогами покрыто их белыми, торчащими костями. щедро обмывшись казацкою их кровью и покрывшись разбитыми возами, расколотыми саблями и копьями и запекшимися в крови чубами и опущенными книзу усами; будут орлы, налетев, выдирать и выдергивать из них казацкие очи. Но добро великое в таком широко и вольно разметавшемся смертном ночлеге! Не погибает ни одно великодушное дело и не пропадет, как малая порошинка с ружейного дула, казацкая слава... И пойдет дыбом по всему свету о них слава..."
Доныне вы добродушно полагали, что весь этот гомеризм - чепуха по мысли, чудовище по выражению, галиматья, которой без смеху и сожаления читать нельзя; щедрое мытье кровью, расколотые сабли, разбросанные по полю чубаны, вольно разметавшийся смертный ночлег и казацкая слава, которая ходит по свету дыбом, принадлежат к языку белой горячки, а не русскому, и подлежат более суждению медицины, чем литературной критики. О, заблуждение! О, отсутствие всякой гуманности! Вы доселе - "В невежестве коснея, утопая", не знали философии букв! Прочитайте "умозрительство" г. Буслаева, "О преподавании отечественного языка", раскройте познавательность своего духа через бессмыслицу - и вы поймете, что "выше сего, сладостнее и вымышленнее выговорить человек не возможет".
К этому похвальному аттестату, данному мне в журнале барона Брамбеуса, не замедлила приложить свою руку и "Северная Пчела" Булгарина и Греча в коротенькой заметке в самом конце статьи, где критик называет поименно разные плохие сочинения и "странную книгу о том, как разучиться писать по-русски - г. Буслаева".
Не думаю, чтобы писатель, даже самый апатичный, был одинаково равнодушен и к ругательству и к похвалам, которыми критика встречает его произведения; мне было стыдно и жутко читать не только вслух, но и про себя, как перед целым светом окатили мое до сих пор никому не известное имя помоями и втоптали его в грязь. Но я вполне утешился и ободрился сочувственными мне отзывами в "Русском Инвалиде" и в Пушкинском "Современнике", которые отнеслись ко мне не только вежливо, но и ласково и вполне одобрительно. Впрочем, данный мне нагоняй оказался небесполезным и пошел мне впрок. Только что я очутился первый раз на толкучем рынке разноголосной критики, тотчас же принял неизменное решение никогда не вступать в журнальную полемику и сдержал его в течение всей моей жизни до глубокой старости. Я всегда думал так: когда мое писанье ругают за дело, то было бы глупо отвечать на критику, которая, в сущности, желает мне добра в исправлении моих ошибок, а если лаются сдуру, то Бог с ними, пусть себе тешатся: брань на вороту не виснет.
Мне остается сказать еще несколько слов о диаконе Буслаеве и о его "умозрительстве душевном", посвященном памяти баронессы М.Я. Строгановой. Эта давняя старина, выдвинутая на первый план в самом начале критики и дающая ей основной тон, навела меня на очень вероятную догадку, которая много забавляла меня и радовала. Половцев пользовался расположением графа Сергия Григорьевича, который, как вы уже знаете, при моем содействии распространил его русскую грамматику по всему московскому учебному округу. Это могло быть известно Гречу или кому другому из его многочисленных почитателей от самого Половцева, который жил и был на службе в Петербурге. Если как-нибудь там узнали, что именно граф Строганов мне поручил составить руководство для обучения в гимназиях русскому языку и слогу, то баронессою Строгановой, покровительницею диакона Буслаева, очевидно, намекалось на графа Сергия Григорьевича. Наскоро и в великих попыхах просмотрев критику, я тотчас же понес ее к графу. По его желанию я должен был ее прочитать ему всю сполна. Он много смеялся и, утешая меня, говорил: "Успокойтесь и ободритесь, - не вас одних тут отделали; немножко зацепили и меня". А надобно вам знать, что он был сродни той баронессе Марии Яковлевне, потому что так называемые "именитые люди Строганова" сначала возведены были в баронское достоинство, а потом получили графский титул.
В заключение моего рассказа о трех годах по возвращении в Москву я должен привести вам здесь письмо графа Сергия Григорьевича ко мне из Петербурга, 1843 года, чтобы вы сами могли видеть, как доброжелательно, откровенно и вполне по-дружески в то далекое время мог относиться попечитель московского университета к молодому учителю одной из гимназий его учебного округа.
"Нет никакого сомнения, что приложенный здесь список песни о полку Игореве подложный и, вероятно, работы покойного Бардина; но при всем том оный очень любопытен потому, что переписчик имел перед глазами не только известный Пушкинский экземпляр, но еще какой-то другой, который служил ему к объяснению некоторых слов. Коркунов обещал мне доставить замечания его об этом списке, которые я вам привезу. Имея возможность переслать вам. Федор Иванович, согласно желанию вашему, самый список, не могу упустить благоприятного случая познакомить вас с произведениями наших искусников. Прошу вас покорнейше возвратить оный через неделю.
Вы не можете представить себе, как петербургская жизнь отвлекает от литературный занятий! Видно, что даже Академия - под влиянием общей рассеянности, ежели не вся, то, конечно, ее высшие представители Русского Отделения. Я был на торжественном заседании Академии на прошлой неделе, слышал отчет, слышал, как, между прочим, говорилось о трудах отделения над разбором грамматики Половцева, как оно занимается составлением программы русской грамматики для уездных училищ, как отделение с благодарностью приняло указания И.И. Давыдова насчет будущих занятий своих и, наконец, познакомилось с грамматикою Гримма, как С.П. Шевырев мало делал в прошедшем году, потому что был болен, а М.П. Погодин - потому, что ездил за границу; слышал о том, как М.Т. Каченовский в Светлое Воскресенье, в день смерти своей, "сел в свои ученые кресла", и как г. Гульянов переписывался с г. Уваровым о своей болезни. Одним словом, к стыду русской публики Отделение осрамилось: отчет окончился подлою лестью г. министру народного просвещения, восхваляя его за милостивое прочтение всех протоколов заседаний Русского отдела. Надобно вам прочесть где-нибудь эту речь, чтобы иметь понятие о том, что можно говорить публично, не боясь журнальной критики. Весьма странно было отсутствие И. Крылова, Любимова, Данилевского, Остроградского и других знаменитостей, но об этом в другой раз.
Третьего был я в Академии Художеств и наслаждался приобретенными копиями ватиканских фресок. Стоит из-за одного этого приехать в Петербург.
Прощайте, Федор Иванович! Бог с вами! Желаю вам доброго здоровья и счастья. Ваш преданный - граф Строганов".
13.05.2021 в 14:05
|