Возили меня к Зубатову еще раз - уже перед самой отправкой в Петербург.
Счел ли Зубатов излишней по безнадежности дальнейшую трату времени со мной, или просто меня неожиданно вытребовали "свыше", но через несколько дней, простившись с симпатичным добряком, начальником тюрьмы, и подарив ему по его просьбе на память вылепленные мною из хлеба шахматные фигурки (я играл посредством перестукивания с соседом Сотниковым), я ехал в сопровождении четырех бравых жандармов в Петроград.
После коротенького и скучного перехода через "чистилище" Питерской охранки меня в карете с двумя рыжебородыми жандармами повезли куда-то - куда, выяснить я не мог, так как окна были плотно задернуты занавесками. Везли довольно долго.
Потом по звуку колес я догадался, что мы переезжаем через какой-то мостик. Карета остановилась. "Пожалуйте". Передо мной было низенькое строение, оказавшееся кордегардией. При нашем входе выстроилась во фронт команда солдат; явился кто-то из тюремного начальства "принимать" нового "клиента". "Прием" состоялся в том, что меня догола раздели и долго обыскивали: шарили в волосах, заставляли раскрывать рот, в поисках нет ли в зубах где-нибудь дупла и не спрятано ли чего-нибудь в нем; уши, ноздри, подмышками - всё было предметом тщательного осмотра и ощупывания; не осталось ни одной складочки тела, куда бы не пробовали забраться как можно глубже корявые пальцы усердного "изыскателя". Затем, отобрав мое платье и выдав вместо него грубого холста белье, арестантский халат и туфли, меня отвели в камеру... Я глянул в окно - ничего, кроме куска стены, покрытой грязной известкой. Глянул вокруг - кровать, перед кроватью - вделанный в стену железный столик; в углу - знакомая мне по литературе классическая "параша".
След, явственно выдавленный на плохом асфальтовом полу ломаной диагональю из одного угла к другому, особенно поразил, помню, мое молодое воображение. Сколько людей до меня ходили здесь из угла в угол, словно звери в клетке. Кто они были? И где же, собственно, я? Ответ на последний из этих вопросов не заставил себя ждать. На следующий день, около полудня, вдруг раздался близко-близко, можно сказать, совсем рядом, внезапный удар пушечного выстрела. А вслед за тем колокол начал вызванивать мелодичные звуки "Коль славен"...
Так вот оно что! Я сразу вырос в собственных глазах. Я - в Петропавловской крепости, где испокон веку сменяли друг друга поколения бойцов, чьи имена произносились нами с почти религиозным благоговением. Промелькнуло чувство гордости и тотчас сменилось другим, тревожным чувством. Как! Быть может, по этому извилистому следу когда-то шагал, хороня под тюремными думами свои скорбные думы, Чернышевский: быть может, сквозь этот бледный просвет окна вперял в тихие сумерки свой смелый и гордый взор Желябов...
В долгие тюремные сумерки, пока не приносили лампы, мое воображение неутомимо работало. Я так живо представлял себе своих предшественников, вызывал их образы, как будто их тени приходили ко мне и нашептывали, как посмертное завещание, какие-то смутные, вдохновляющие речи.
Одиночество мое было только относительным. Я уже не раз слышал постукивание в мою стену, свидетельствовавшее, что у меня есть соседи; я пытался отвечать им, но не сразу сообразил, что в стуке есть какая-то правильность, и стало быть, условная система. Перепробовав несколько возможных комбинаций разбивки азбуки на ряды, я скоро напал на ту, которая соответствовала общепринятой, и с тех пор всегда имел собеседников. На очень продолжительное время соседом моим был Н. С. Тютчев. Мы беседовали часто и подолгу. Перестукивание строго преследовалось в Петропавловской крепости; курящих за это преступление лишали табаку, а не курящих - права на получение книг из тюремной библиотеки. Приходилось быть начеку. Мы изловчались, как только могли. Так, например, стук в стену мы пробовали не без успеха заменить вышагиванием.
Поездка моя в Орел так и осталась неизвестной, как и обставленные достаточно конспиративно свидания с Натансоном и Тютчевым в Москве. Впрочем, моя репутация сочувствующего народовольчеству гарантировала меня от припутывания к делу "народоправцев". Скоро меня перестали вызывать на допросы: доля моего участия, видимо, считалась выясненной.