4 октября
Утром в пешем строю мы двинулись в Челябинск. Задувал вовсю пронзительный, студеный ветер, трепля полы шинелей и подгоняя курсантов, пробираясь даже под затянутыми ремнями до самых спин. Сперва мы кое-как держали строй, затем зашагали быстро и вразброд, растягиваясь с каждым новым километром все больше, и наконец побежали тяжелой рысью, перегоняя училищные тракторы с длинными прицепами-волокушами, на которых ехали горы картошки.
5 октября
Наконец приступили к занятиям.
Наш день начинается в 6.00 с крика дневальных «Подъем!» и заканчивается хриплой командой старшины «Отбой!».
На зарядку выбегаем с обнаженными торсами, поэтому все упражнения выполняются даже самыми ленивыми курсантами с большим усердием: оно находится в обратно пропорциональной зависимости от наружной температуры. С наступлением зимы разрешалось надевать нательную рубаху, но только в случае крепкого мороза или сильной метели.
Занимаемся, считая и самоподготовку, по 12–14 часов в сутки, старательно изучая и осваивая все, что положено знать и уметь будущему технику-лейтенанту, водителю тяжелого танка. Судя по тому, как за нас взялись, едва мы возвратились с «подсобки», и с какой скоростью повели по программе, в этом училище учли все: и наши десять классов, и три месяца обучения в ЧВАШМ.
Казарменное здание наше состоит из двух половин, соединенных широким дверным проемом. В левой половине, если смотреть на казарму с линейки, — наш батальон. Две роты размещаются на первом, третья — на втором этаже. Лестница на второй этаж в правом крыле. Там, на лестничной площадке между этажами, — знамя батальона, круглосуточно охраняемое часовым, — пост номер 1. Наша рота на самом виду, против входа в казарму. Сразу за наружными дверями, слева и справа, — узкие тамбуры с умывальниками. Вода к кранам поступает из железных прямоугольных баков, укрепленных на стене. Наполнять эти резервуары — одна из обязанностей дневальных, так как водопровода в казармах нет. Нет и центрального отопления. С наступлением морозов вода в трубах и баках замерзла и умываться стало можно только снегом. Хорошо еще, если пороша выпадет, но чаще всего мы безуспешно старались стереть (именно стереть, потому что при сильном морозе снег почти не таял в ладонях) грязь с рук, лица и шеи жестким, царапающимся, потемневшим от заводской копоти снегом. По-настоящему отмыться удавалось раз в десять дней в бане, да и то когда вода бывала достаточно горячей.
Почти всю казарму занимает грандиозное сооружение, напоминающее огромную клетку, — длинные трехэтажные нары в два ряда со множеством вертикальных стоек. Человек, усевшийся на верхних нарах, почти достает головой до потолка. Поэтому, наверное, спят на верхотуре во всех ротах третьи взводы. Наш взвод вкушает сон на нижних нарах, ногами к задней стене; сквозь окна ее виден только высокий деревянный забор с колючкой поверху. Между нашими нарами и этой стеной оставлен узкий, меньше метра, проход. Расположение наше относительно спокойное, не то что у ребят из 14-й роты, которые лежат головой к нам, а ногами к широкому проходу, или «прешпекту», где всегда происходят разные построения и вечерние поверки. Вдоль того главного прохода почти во всю его длину тянутся пирамиды с винтовками. Пирамида прерывается в одном месте дверью ротной канцелярии. В правом углу казармы отгорожена фанерной переборкой каптерка с двумя койками для наших старшин. Напротив каптерки — вход в Ленинскую комнату. Наша тройка (Аронович, Сулимов и я) живет на правом краю нар. Со своего тюфяка я дотягиваюсь рукой до стенки каптерки. Из-за недостатка места на нарах курсанты спят по трое на двух соломенных тюфяках. Правда, остальные постельные принадлежности у каждого свои. Живем в тесноте, да не в обиде.
С заправкой «коек» первое время мы подолгу мучились, так как большие наволочки с соломой, как их ни взбивай и ни укутывай в одеяла, все равно расползаются, словно оладьи, и не имеют никакого вида. Старшинам это не нравилось, и нам самим, а потом еще и дневальным приходилось без конца перестилать постели. Так продолжалось до той поры, пока кто-то из наших ребят не увидел случайно, как курсанты-«старики» на другой половине казармы подсовывают под одеяло вдоль боков тюфяка деревянные рейки, затем туго обтягивают одеялом постель — и в результате получается аккуратная заправка, радующая глаз начальства четкими прямыми линиями и углами.
В казарме есть печи, но их нечем топить. Когда все курсанты, кроме дневальных, находятся на занятиях, температура в зимнее время у нас в помещении снижается до плюс 4–5 градусов, а ночью от дыхания сотен людей переваливает за двадцать, при этом воздух становится таким влажным и спертым, что вокруг лампочки, которая висит над выходом и освещает стенные часы, образуется расплывчатый ореол.
Вскорости после возвращения с сельхозработ нам выдали, ко всеобщей великой радости, кирзовые сапоги. Командиры отделений предварительно выяснили размер обуви каждого курсанта, отмечая в списке против его фамилии, затем суммировали количество пар сапог по размерам и подали рапортички старшему старшине.
И вот долгожданный день наступил! Юные щеголи в шинелях, которые уже начинали лосниться от тесного общения с техникой и терять свой первозданный цвет, напоминающий цвет песков Сахары (шинели были английского производства), с удовлетворением притопывали сапогами, заказанными, разумеется, точно по ноге. Только немногие из нашего брата, либо более сообразительные от природы, либо умудренные житейским опытом, взяли себе обувь на один-два номера просторнее.
Через несколько дней от грязи и воды (стояла самая отвратительная пора осени) наши обновки так разбухли (сушить их было негде), что уже с трудом налезали на ноги, обвернутые одной только тонкой летней портянкой. И вот по ночам тесные сапоги начали самым загадочным образом меняться местами с более просторными. Сперва это явление происходило внутри взвода, потом сапоги стали гулять из взвода во взвод и даже из роты в роту. Видимо, дневальные нерадиво несли вахту. Так продолжалось с неделю, с шумной неразберихой и поисками «беглецов» при подъеме. Наконец настало одно прекрасное утро, когда у отдельных курсантов сапоги вообще не захотели налезать на ногу.
Старшина приказал роте построиться, отобрал незадачливых франтиков (среди них оказался и я), сделал длинное ворчливое внушение (к сожалению, запоздалое), после чего отвел прихрамывающую команду в батальонную каптерку, где предоставил нам выбирать на свой вкус обувь из огромной кучи старых ботинок, сданных нами же около двух недель назад. На этот раз никто не ошибся. И мы снова щеголяем в башмаках, разношенных, удобных и таких свободных, что хоть трое портянок накручивай, а старшина, проходя перед строем роты, косит глаз на наши обмотки и при этом неизменно ворчит: «Танкист без сапог — что невеста без жениха. Никакого вида у роты из-за отдельных разгильдяев… Срамота!»
В декабре нам все-таки заменили ботинки сапогами «б/у».
ЧТТУ создано в 1941 году на базе здешнего кавалерийского училища, когда стало совершенно ясно, что давно пора переходить с копыт на гусеницы. Конюшни были спешно переделаны в парки боевых машин. Учебные классы (количество их резко увеличилось) — тоже бывшие конюшни, но кое-как утепленные, и в них поставлены буржуйки, накормить которые нечем, да и некогда. Дощатые стенки классов очень плохо, особенно в ветреную погоду, защищают от холода, так что высидеть в таком помещении даже самое короткое, двухчасовое, занятие — сущая мука. Но мы не только терпеливо дрогнем, надеясь после перерыва попасть в более теплое место, но и как-то исхитряемся непослушными пальцами делать кое-какие записи, самые важные, в тонких школьных тетрадках, которые сильно поистрепались из-за того, что их приходится носить, скрутив в трубку, либо за голенищем сапога, либо во внутреннем кармане шинели: полевых кирзовых сумок у курсантов-танкистов — в отличие от ЧВАШМ — здесь нет.
Мы-то прибыли сюда на все готовое, утешает нас командир взвода. А вот у них, курсантов первого выпуска, столовая находилась под открытым небом до самой зимы сорок второго года, потому что в первую голову необходимо было приспособить для занятий старые помещения, то есть конюшни, построить крытые парки для танков и прочей техники; надо было готовить сотни схем и плакатов, снимать с разбитых танков и других машин, доставленных в училище, целые узлы для оборудования специальных классов, механизмы, отдельные детали и различные приборы. И при этом требовалось ускоренно пройти учебную программу, а рук курсантов и преподавателей и особенно времени на все сразу не хватало.
Никогда не приходилось мне так дико мерзнуть. Не страшен был бы мороз (еще раз спасибо отцу, который, не обращая внимания на причитания женщин, неуклонно и систематически приучал меня сызмальства к холоду), если б поплотней была кормежка да потеплей одежда. С наступлением зимы нас «утеплили» только шапкой-ушанкой, рукавицами, подбитыми байкой, и второй парой портянок, тоже байковых. Словом, в мороз, особенно сопровождаемый ветром, чувствовали мы себя, сказать правду, не на высоте положения, но нытья не раздалось ни разу: каждый из нас прекрасно понимал, как тяжело сейчас всем.
Разглядывая свою октябрьскую фотографию, снятую на фоне какой-то рассохшейся деревянной будки с оконцем (должно быть, это был упраздненный КПП возле тыловых, Южных ворот), я был неприятно поражен жалким видом «воина», грустно смотревшего на меня: из широкого воротника гимнастерки торчит цыплячья шея. На похудевшем лице рельефно выделяются нос и обветренные, потемневшие, припухлые губы. Сперва не хотелось посылать карточку матери, но потом, поразмыслив, махнул рукой и отправил все-таки в очередном письме: хоть какая память останется в случае чего…
Слушаем с жадным вниманием, боясь пропустить хоть словечко, каждую новую сводку о положении на фронтах. Октябрь уж на исходе, а немцы все еще «берут» Сталинград, несмотря на то что сконцентрировали у волжской излучины огромные силы. В самом городе давно уже идут ожесточенные уличные бои за каждый дом, этаж, даже за отдельную комнату или подвал, за любую развалину. Да там все в развалинах: врагом обрушено на неприступный и гордый город и его героических защитников начиная с августа бессчетное количество бомб, снарядов и мин. Там каждый камень полит кровью и под ногами солдат при каждом шаге глухо звякают осколки. С осажденным городом сообщение только через Волгу, под прямым огнем противника. Оборонительные порядки наших 64-й и 62-й армий, окруженных в городе, рассечены врагом на три части, однако, вопреки всем законам войны, сопротивление обороняющихся сделалось после этого еще более упорным: они не только отбивают все атаки фашистов, но и сами успешно контратакуют.
Волжская твердыня, дважды прославившаяся стойкой обороной в годы гражданской войны, не дрогнула и теперь перед лицом неизмеримо более сильного, страшного и злобного врага. Героизм защитников Царицына-Сталинграда потрясающ…
«За Волгой для нас земли нет!» — эта лаконичная клятва-присяга воинов-сталинградцев быстро облетела всю нашу страну. И весь мир затаив дыхание следит за ходом смертельной битвы советских людей с современным каннибализмом — за борьбой жизни против смерти.
Всем курсантам хорошо знакома по военным сводкам непробиваемая 62-я армия и ее энергичный командующий генерал Чуйков, и знаменитая дивизия Родимцева, и дом, превращенный в неприступную крепость сержантом Павловым и его боевыми друзьями. Там, у берегов Волги, беспримерное мужество нашего солдата преградило путь ненавистному захватчику. И огонь, и металл оказались бессильными перед советским человеком, защищающим свою родную землю, свою великую правду и свое священное право на свободу и жизнь. Там сейчас решается все.
Когда в Ленкомнате, щелкнув, смолк репродуктор, А. Ютель негромко заметил:
— Паулюс, по-моему, влип. Ни Сталинграда взять, ни на Волгу выйти не смог. И не возьмет: опять зима на носу, а главное, и дух у Гансов уже не тот. Короче: от арийского духа явный душок пошел.
Курсант Ютель — наш товарищ по взводу и единственный в нашей роте фронтовик. Воевал в пехоте, был тяжело ранен, а после госпиталя его направили в танковое училище. О фронтовой жизни вспоминать не любит. Если ребята в свободную минуту пристанут с расспросами, ответ у него всегда один: «Да что рассказывать? Скоро сами узнаете». И больше из него даже слова не вытянешь. Всего один раз он разговорился. Это случилось после ужина, который нам показался легким из-за того, что добрую половину дня мы провели в открытом поле на занятиях по тактике, сильно продрогли и устали. Коротая личное время, все с нетерпением ожидали приятной команды: «На вечернюю поверку — становись!»
— А как там у вас было насчет заправки? — спросил кто-то, обратившись к Ютелю.
— О, там совсем другое дело! К примеру, перебьют половину твоей роты или, бывает, даже больше, а старшина, не будь дурак, по-прежнему харч на всех выписывает и все в котел закладывать велит. Притащат в темноте в окоп к тебе термосы — подходи и накладывай сам, сколько душа пожелает.
— Здорово! — мечтательно вздохнул спросивший, затягивая поясной ремень на одну дырочку.
Глаза Ютеля насмешливо прищурились.
— Что — здорово?
Наступило неловкое молчание.
— А еще есть на свете, ученые говорят, моллюски, ну слизняки такие, по названию брюхоногие… Ползает по дну морскому этакое брюхо на ножках, и голова ему вовсе ни к чему, — задумчиво обронил, словно про себя, интеллигентный Бородин, откусывая нитку на аккуратно пришитом подворотничке.
Курсанты заулыбались, а Ютель, потупясь, продолжал, будто ничего не слышал:
— Однако раз на раз не приходится. Как-то в прошлую зиму, во время нашего контрнаступления, оторвались мы вчетвером от своих. Темнота застала нас в чистом поле, снежок мягкий вьется. Ни огонька, ни избы. И тихо. В животе кишка кишке кукиш кажет, а кухня неизвестно где, и даже полки, на беду, с собой у нас нет…
— Какой такой полки?
— Да обыкновенной, на которую зубы кладут, когда грызть нечего.
Посмеялись, и разохотившийся Ютель начал было рассказ о том, как на третьи сутки пришлось им варить суп из найденного случайно на дороге под снегом конского копыта с обломком бабки, — по казарме раскатился знакомый хриплый бас:
— Р-рота-а! Ста-ановись!
Еще о товарищах по взводу.
Симпатичнейший человек — Володя Гончаренко из Днепропетровска, чернявый, с едва пробивающимся пушком над верхней губой, с красивыми карими глазами, в которых застыла какая-то затаенная тоска. Володя — живая совесть роты. Его всегда призывают помочь рассудить, кто прав, кто виноват, в самых щекотливых случаях. Он почти на год моложе меня.
Анатолий Платонов — земляк и друг Гончаренко. У него бледное, словно бы припухлое лицо, проницательный взгляд и барственно спокойные движения. Володя — сама доброжелательность. Умный Анатолий бывает порою ядовито-насмешлив. Его лаконичных реплик-характеристик во взводе немного побаивались. Вайсберга, например, который вечно ежился и трубно сморкался, с его уныло опущенным большим носом, сделавшимся от холода похожим на спелую сливу, Платонов окрестил как-то «сыном украинского народа». От этого хотя и смешного, но ехидного прозвища попахивает «жовто-блакытной самостийностью», как отметил скромный и молчаливый курсант Кожемякин, шахтерский парень из Донбасса.
С Виктором Кожемякиным мы очень подружились, так же как и с Володей Стефановым, земляком, которого я встретил еще в Магнитке, в военкомате, среди большой толпы остриженных наголо призывников, явившихся для прохождения медкомиссии.
Румянощекий Аржанухин, по прозвищу Уралец-Сибиряк, или Мы-Уральцы, у которого имелось больше всего теплых вещей, присланных или привезенных заботливыми родителями, но который все равно ужасно боялся мороза. В письме своей однокласснице он весьма красочно описывал, как трудно и с какими мучениями переносят челябинскую зиму те ребята, кого сюда забросила война с Украины, особенно Южной, да и вообще все, кто жил западнее Волги. «Но мы, уральцы и сибиряки…» — патетически продолжал далее наш свердловчанин, собираясь, очевидно, скромно намекнуть на свои львиные качества. Эти роковые слова случайно попали на глаза Платонову, когда тот протискивался между нашими нарами и спиной Аржанухина, пристроившегося писать на подоконнике. С того же дня Мы-Уральцы сделалось вторым именем нашего «морозостойкого» товарища. Под английской шинелкой, тонкого сукна и греющей только летом, истинно африканской шинелью, он носил ватник, который, выбиваясь из-под поясного ремня, вечно торчал смешным горбом на спине. Тесемки на ушанке наш уралец завязывал всегда с таким расчетом, чтобы шапку можно было в случае необходимости без труда напялить на атакованные морозом уши. Рукавицы были у него на меху, но он стыдливо прятал их внутри армейских, более просторных. Свои двойные рукавички Мы-Уральцы носил, стянув с пальцев примерно на треть, поэтому руки его, удлиненные таким способом, напоминали, в сочетании с согбенной спиной, передние конечности орангутанга. Уморительно выглядела фигура Аржанухина на фоне строя. Если наш взвод отправлялся, согласно расписанию, на самоподготовку в такой класс, где имелась возможность подтопить буржуйку, он с непостижимой проворностью успевал пристроиться у самой печки. Когда она раскалялась докрасна, излучая живительное тепло, Уралец-Сибиряк, блаженствуя, начинал клевать носом. Однажды он заснул так крепко, что прожег насквозь правую полу шинели. Курсанты все были заняты своими делами, то есть «замыкались на массу» (на танкистском жаргоне это означает «дремали») или при тусклом свете слабенькой электролампочки составляли «конспекты на родину», так что «пожар» замечен был лишь тогда, когда в помещении сногсшибательно завоняло жженым аглицким сукном.
При этой небольшой своей слабости наш взводный запевала был сердечным и покладистым парнем и очень любил песню. Не любят петь, если даже и умеют, только злые и завистливые, словом, нехорошие люди.
Звучный и крепкий, как у молодого бычка, голос Аржанухина конечно же сильно уступал в артистичности бархатному драматическому тенору ротного запевалы Радченко, чернобрового красавца, у которого, хотя увольнительных в училище нашем не полагалось, разве что в исключительных случаях, и несмотря на строгие нравы уралочек, все-таки появились в городе поклонницы. Это обнаружилось чисто случайно: однажды наш батальон, маршируя через город, задержался у перекрестка, и там у Радченко произошла короткая, но очень трогательная перекличка с некоей Валюшей.
Пели мы часто и с большим желанием. Песня всегда была нашим другом и помощником. И наверное, получалось у нас неплохо, потому что когда рота, «рубившая» вниз по улице Цвиллинга, главной городской магистрали Челябинска, направляясь в баню или на воскресник, запевала «Таню-Танюшу», то ножки девушек, идущих по тротуарам, сами сбивались на фокстрот.
Ефим Аронович из нашей тюфячной тройки, полненький и тоже «утепленный», обычно что-то жующий втихомолку, когда уляжется на свои две трети тюфяка, задумчиво уставясь в доски нар второго яруса.
Никодим Филинских, попросту Кодя, невысокий, широкоскулый и курносый, восхитительно конопатый.
Костя Стельмах — скромнейший паренек, очень выдержанный, исполнительный и всегда подтянутый. Судя по его виду, служба как будто ему не в тягость, хотя юноша этот вовсе не богатырского сложения. Просто Костя готовится к предстоящим нам делам не за страх, а за совесть. Таких людей нельзя не уважать.
Жилистый, сердитый, весь какой-то колючий Бострем, с которым однажды мы подрались не помню из-за чего. Легкий, ниже среднего роста, он смело навязывает противнику ближний бой, мастерски бодаясь головой. До призыва работал шофером, и многое из того, что нам приходится здесь постигать впервые, ему не в новинку.
Павел Снегирев — прекрасный человек. И это не только мое личное мнение. Мы называем его любовно, как Корчагина, — Павка.