20.12.1857 Москва, Московская, Россия
В то время у светской молодежи входили в моду гимнастические упражнения, между которыми первое место занимало прыганье через деревянного коня. Бывало, если нужно захватить Льва Николаевича во втором часу дня, надо отправляться в гимнастический зал на Большой Дмитровке. Надо было видеть, с каким одушевлением он, одевшись в трико, старался перепрыгнуть через коня, не задевши кожаного, набитого шерстью конуса, поставленного на спине этого коня. Неудивительно, что подвижная, энергическая натура 29-летнего Л. Толстого требовала такого усиленного движения, но довольно странно было видеть рядом с юношами старцев с обнаженными черепами и выдающимися животами. Один молодой, но женатый человек, дождавшись очереди, в своем розовом трико, каждый раз с разбегу упирался грудью в круп коня и спокойно отходил в сторону, уступая место следующему.
По-прежнему я иногда забегал на часок к одному из младших соучастников боткинской фирмы, Дмитрию Петровичу, занимавшему в доме квартиру в нижнем этаже направо с первой площадки. Квартиру эту занимал прежде Тимофей Николаевич Грановский, и сюда собирался весь вдохновляемый им кружок. В настоящее время у Дмитрия Петровича в небольшой зале стоял бильярд, и мы с хозяином нередко предавались этой игре, прохлаждаясь стаканом шампанского, от которого я в то время никогда не отказывался.
Хотя Т. Н. Грановский и жена его давно уже умерли, тем не менее я еще захватил остатки его круга в доме заслуженного профессора, доктора медицины Павла Лукича Пикулина[1], женатого на младшей сестре жены моей. Впоследствии я познакомился с корифеями московской медицины, учениками Пикулина, и помню их рассказы о том, с каким благоговением студенты слушали лекции любимого профессора. Но при всем своем знании и редком отсутствии шарлатанства, приобретший большую практику Пикулин, по детской округлости лица, добродушной насмешливости и полной беспечности, всю жизнь остался милым ребенком; и при слабости характера получивши в наследство из кружка Грановского такой нетерпящий возражений экземпляр, как Н. Хр. Кетчер, Пикулин, очевидно, должен был погибнуть, что и исполнил с последовательностью, достойной лучшей доли. Бывало, сидя у Пикулина и слыша о слуге, явившемся просить доктора к больному, Кетчер, будучи сам доктором медицины, хотя и не практиковавшим, закричит: «И охота тебе, Пикулин, таскаться по больным! Наверное, какая-нибудь нервная баба, которой надо лавровишневых капель. Ха-ха-ха! А ты лучше пошли за бутылочкой „Редерера“, и мы сами с тобой полечимся, ха-ха-ха!» Конечно, получившие отказ больные не повторяли своих приглашений, а падкий и без того на всякого рода самоуслаждения Пикулин предпочитал предаваться заботам о цветочной теплице, изящном журнале садоводства и домашнем обеде, изготовляемом под личным его наблюдением по всем правилам кулинарного искусства. Таким образом, мало-помалу Пикулин впадал в то превращение дня в ночь, которое через три года после моего с ним знакомства стало его образом жизни. Началось это с привычки отправляться в пятом часу прямо из-за вкусного обеда спать в кабинет и просыпаться только в восьмом часу, когда на огонек к чаю сходился весь его кружок. Здесь являлись люди самых разнородных характеров, начиная с широко образованного и изящного Станкевича, остроумного Е. Ф. Корша и кончая далеко не изящным собирателем сказок Афанасьевым. Разнообразных членов Пикулинского кружка, видимо, привлекала не нравственная потребность высшего умственного общения, а то благодушное влечение к шутке, оставшееся в наследство от Грановского, которому нигде не было так по себе, как в кабинете добродушного Пикулина.
Позволю себе рассказать шутку Пикулина, которой мне гораздо позднее пришлось быть свидетелем.
Обычные гости его собрались на Рождестве в его кабинете в вечернему чаю. «Теперь, сказал Пикулин, пойдемте в залу!» — И когда мы вошли в нее вслед за хозяином, последний с хохотом указал на елку, убранную какими-то свертками из белой бумаги.
— Господа, прибавил Пикулин, позвольте раздать вам соответственные подарки. — При этом, развертывая бумагу, он подал еще не старому, но совершенно лысому Станкевичу банку розовой помады и венский гребень, уверяя, что первая отрастит у него такие волосы, которых обыкновенный гребень не прочешет. Захохотал, разумеется, громче всех Кетчер, и Пикулин, развернув сверток, подал ему собачий намордник. Е. Ф. Корш, вечно страдавший от холодных квартир, получил валенки и теплые рукавицы для чтения корректур. Афанасьев получил в подарок кусок мыла и банную мочалку. Не помню, кто получил косушку водки. Когда все подарки были розданы, поднялся Станкевич и сказал: «догадываясь о сюрпризе, ожидавшем нас со стороны любезного хозяина, мы с своей стороны припасли и для него подарок». И доставая из кармана детскую соску, украшенную розовым бантом, он передал ее хозяину.
— Таким образом, заметил Корш, мы, господа, кончаем «сосцеологией».
Борисов по-прежнему продолжал кататься на перекладной из Фатьянова в Москву и обратно. Сестра видимо оправлялась, но на мои вопросы касательно прочности ее выздоровления, добрейший В. Ф. Саблер многократно говорил, что рецидива может быть устранена только замужством. Собравшись с духом, я однажды, чувствуя себя вполне беспомощным, пустил в ход эту тяжелую артиллерию, прибавляя, что если это неизбежно-необходимо, то нельзя же по заказу ловить женихов на улице, в то время когда заведомо хороший человек умирает от любви. Встретив и на этот раз решительный отпор, Борисов снова уехал в Фатьяново
Однажды, когда я писал ему ответ, в кабинет вошла Надя и спросила:
— Кому ты это пишешь?
— Борисову, отвечал я.
— Быть может, сказала она, он будет настолько умен, что приедет к нам.
— Пожалуй, я передам ему настоящие твои слова.
— Как хочешь, был ответ.
Конечно, я передал ее слова в письме, и через неделю Борисов снова поместился в моем кабинете. Дела его однако же видимо стояли на точке замерзания.
26.11.2020 в 17:47
|