|
|
В полк пришел приказ о поступлении нашем на военное положение и выступлении через неделю в поход к австрийской границе[1]. В последнее время мне не удалось побывать у Петковичей, но на походе чуть ли не всему полку пришлось проходить мимо Федоровки и притом не далее полверсты от конца липовой аллеи, выходившей в поле. Сам Карл Федорович с нами в поход не шел, иначе, подъехав к левому его стремени, я считал бы себя безопасным от всякого рода выходок собравшейся в кучку с левой стороны походной колонны зубоскалов. Чтобы избежать заведомо враждебной среды, я безотлучно шел в голове полка, перед трубаческим хором, начинавшим по знаку штаб-трубача играть при вступлении во всякое жилое место. Мои поездки к Петковичам не могли быть неизвестны в полку; но едва ли многие знали, где именно Федоровка. Душа во мне замирала при мысли, что может возникнуть какой-нибудь неуместный разговор об особе, защищать которую я не мог, не ставя ее в ничем не заслуженный неблагоприятный свет. Поэтому под гром марша я шел мимо далекой аллеи, даже не поворачивая головы в ту сторону. Это не мешало мне вглядываться, скосив влево глаза, и — у страха глаза велики — мне показалось в темном входе в аллею белое пятно. Тяжелое это было прощанье… В Ново-Миргороде пришло приказание остановиться до нового приказа[2]. Нас разместили по отводу весьма широко; в большом одноэтажном доме отведена была квартира полковому командиру, и тут же с другого крыльца помещался я в двух или трех комнатах. Однажды, когда мы шли, направляясь к главной улице, я заметил невиданное в Ново-Миргороде явление: навстречу к нам шел по тротуару ливрейный слуга и подойдя обратился ко мне со словами: «Елизавета Федоровна Петкович остановились в гостинице проездом на богомолье и просят вас пожаловать к ним, так как завтра рано утром уезжают». — Вы встретили моего слугу, — сказала, подавая мне руку, Елизавета Федоровна. — Так как я завтра рано утром уезжаю, то он отпросился кое-что купить в городе. Здесь поблизости в монастыре чудотворная икона Божьей Матери. Так как на своих стоверстная дорога представляет целое двухсуточное путешествие, то я пригласила с собой добрую Марью Ивановну. — Марья Ивановна, — сказала Петкович, — вы знаете, что Афанасий Афанасьевич никогда не откажется от кофею: угостите нас кофейком. — Когда кофей был подан, Марья Ивановна попросила позволения воспользоваться случаем для свидания с одной знакомой. — Сделайте милость, — отвечала Елизавета Федоровна. И по уходе компаньонки свела речи о заметном опустении края после ухода кавалерии. Летний вечер между тем погас, и голубая ночь вступила в свои права. Полная луна, глядя в окно, перерезала полусумрак комнаты ярким светом. Поло- са эта озаряла стоящий под окном стул. Вдруг Елизавета Федоровна с привычным проворством вскочила с дивана и, подхватив плетеный стул, поставила его рядом с освещенным луною. — Я попрошу вас на минуту сесть сюда, — сказала она, опускаясь на освещенный стул. Люди усланы, подумал я, и я посажен так, чтобы видно было малейшее выражение моего лица. Тут какая-то тайна, но какая, я не мог угадать. — Я говорила вам, — начала моя собеседница, — что приехала в монастырь, но это далеко не верно. Я приехала к вам. — Я в этом сам убедился, — сказал я, наклоняя голову. — Я хотела спросить вас, — продолжала она, — что нам делать с Helene: она в таком отчаянии, в такой тоске, что мы сами потеряли голову. Отправить ее в таком положении к отцу мы не решаемся, и глядеть на нее тоже невыносимо. — Я уверен, — сказал я, — что привела вас сюда ваша врожденная доброта и участие, которое вы принимаете в племяннице, но не могу поверить, чтобы это было по ее просьбе. — О, в этом случае вы совершенно правы. Она ни о чем меня не просила; она неспособна ни на что и ни на кого жаловаться. — Зная взаимное доверие ваше с племянницей, — сказал я, — я был уверен, что вам давно известны наши с нею взгляды на наши дружеские отношения; известно также, что я давно умолял вашу племянницу дозволить мне не являться более в Федоровке. — Вы должны были исполнить ваше намерение, так как вы уже не мальчик, слепо увлекающийся минутой. — Я принимаю ваш вполне заслуженный упрек. Я виноват; я не взял в расчет женской природы и полагал, что сердце женщины, так ясно понимающей неумолимые условия жизни, способно покориться обстоятельствам. Не думаю, чтобы самая томительная скорбь в настоящем давала нам право идти к неизбежному горю всей остальной жизни. — Может быть, может быть! — воскликнула Елизавета Федоровна, — но что же нам делать? Чем помочь беде? — Позвольте мне вручить вам письмо к ней, и я могу вас уверить, что она постарается успокоить вас насчет своего душевного состояния. — Я вас об этом прошу. — В таком случае, — продолжал я, — позвольте, поцеловав руку вашу, пойти к себе написать письмо к раннему вашему отъезду. Мы уже давно были с Helene в переписке, но она с самого начала писала мне по-французски, и я даже не знаю, насколько она владела русской «почтовой прозой». Я всегда писал ей по-русски. Через несколько дней я получил по почте самое дружеское и успокоительное письмо. |











Свободное копирование