12.01.1807 – 13.01.1807 С.-Петербург, Ленинградская, Россия
12 января, суббота.
Кажется, я вчера порядочно отличился: не ведаю, что думает обо мне амфитрион-Андреев, но знаю, что я сам о себе очень невысокого мнения. До сих пор болит голова и сам весь не свой. Для облегчения совести, я все рассказал Альбини, который, насмеявшись вдоволь моей проказе, велел мне пить зельцерскую воду: да будет она для меня водою забвения!
Хотя бы к завтраму освежиться и не упустить репетиции "Дмитрия Донского", на которую обещал меня взять Иван Афанасьевич, а там что бог даст!
13 января, воскресенье.
Я в восторге! У нас не слыхано и не видано такой театральной пьесы, какою завтра Озеров будет потчевать публику. Роль Димитрия превосходна от первого до последнего стиха. Какое чувство и какие выражения! В ролях Ксении, князя Белозерского и Тверского есть места восхитительные, а поэтический рассказ боярина о битве с татарами Мамая и единоборстве Пересвета с Темиром и Димитрия с Челубеем превосходит все, что только есть замечательного в этом роде, и рассказ Терамена не может идти ни в какое с ним сравнение. Оттого ли, что стихи в трагедии мастерски приноровлены к настоящим политическим обстоятельствам или мы все вообще теперь еще глубже проникнуты чувством любви к государю и отечеству, только действие, производимое трагедиею на душу, невообразимо. Стоя у кулисы, к которой прислонил меня, как чучелу, пузатик Кобяков, я плакал, как ребенок, да и не я один: мне показалось, что и сам Яковлев в некоторых местах своей роли как будто захлебывался и глотал слезы. Это была последняя репетиция трагедии; завтра утром будет только одно небольшое повторение ролей, чтоб актеры имели время успокоиться и приготовиться к настоящему представлению.
Я был бы теперь в совершенном отчаянии, если б по милости пьянственного моего окаянства, чуть не уложившего меня в постель, не попал сегодня на эту репетицию и лишился такого благоприятного случая покороче познакомиться с новою трагедиею и сойтись с некоторыми актерами и особенно с Яковлевым, который как-то пришелся мне по душе. Он, говорят, иногда куликает, да что до того за дело? можно умеренно и куликнуть с человеком, который умеет так сильно чувствовать красоты нашей поэзии и мастерски передавать их. Хотелось мне, чтоб Иван Афанасьевич представил меня князю Шаховскому и Озерову, но старик сказал: "Теперь, душа, не время: видишь очень заняты, а вот после". И в самом деле, князь Шаховской, очень толстый и неуклюжий человек, по-видимому лет 35, плешивый, с огромным носом и пискливым голоском, бегал и суетился на сцене: то учил некоторых актеров, то кричал на статистов, то делал колкие замечания актрисам, то разговаривал с Дмитревским, то болтал по-французски с некоторыми актерами и, наконец, поймав в толпе актрису Самойлову, стал уверять ее, что как ни хороша она в русалках и в других глупых ролях подобного рода, но была бы гораздо лучше в ролях служанок, -- словом, князь Шаховской, несмотря на свою дородность, показался мне каким-то неуловимым существом: der Alte uberall und nirgends. Зато Яковлев -- совершенный его антипод: когда во время антракта Дмитревский представил меня ему, сказав, что мне хочется с ним познакомиться и что я сам написал трагедию, в которой есть очень хорошие стихи, Яковлев только что улыбнулся, как-то искривя рот, и спросил меня: "Вы откуда?". -- "Из Москвы", -- отвечал я. "Бывали там часто в театре?". -- "Бывал, хотя и не так часто, как бы хотелось". -- "А с Иваном Афанасьевичем где познакомились?". -- "У Г. Р. Державина". -- "У Державина? вот что!". Потом, как бы подумав немного, спросил: "Да вы служите где-нибудь?". -- "Служу в Иностранной коллегии с знакомцем вашим В. М. Федоровым, который обещал меня познакомить с вами". -- "Гм... много у вас дела?". -- "До сих пор никакого". -- "Гм... так заходите ко мне по вечерам: когда не играю, я почти всегда сижу дома". -- "Непременно приду". -- "Гм... а с кем вы еще знакомы из наших?". -- "Да недавно Кобяков познакомил меня с Я. С. Воробьевым". -- "Кобяков? Гм... а вы охотники до русалок?". -- "Люблю и русалок, если их хорошо играют". -- "Гм... ну так до свидания". И вот мой Яковлев пошел, задумавшись, опять расхаживать по сцене. Ему не более 35 лет; он очень статен, лицо выразительное, физиономия задумчивая, голос очаровательный, говорит как бы нехотя и, кажется, вовсе не думает о том, о чем говорит; во всем существе его есть что-то особенное, но привлекательное, и я уверен, что, несмотря на угрюмость его, он должен быть одарен прекрасными качествами души и сердца. Да иначе и быть не может: без теплой души, без нежного сердца нельзя произнести так превосходно и с таким глубоким чувством:
Пусть цепи тот влачит, кто их сорвать не смеет;
В могиле нет оков, там звук цепей немеет;
Умрем, как храбрые, и в память наших дел,
Чтобы надгробный дерн над нами зеленел!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Грядущи времена, сокрытые от нас,
Судьями наших дел я призываю вас!
или
И вы, жестокие, мне предлагать могли
Без дружбы и любви скитаться на земли?
и заставить почти всех плакать чуть не навзрыд. Как ни патетичен Шушерии в некоторых сценах "Эдипа", но никогда не сравнится с Яковлевым в способности так увлекать зрителей, потому что не имеет физических средств последнего. Кажется, Яковлев вовсе не занимается своим туалетом. Волосы всклочены, галстух завязан кой-как, черный сюртук как будто шит не по его мерке: узок и. рукава очень коротки -- точно он из него вырос; из кармана торчит вместо носового платка какая-то ветошка... словом, в костюме его заметна чрезвычайная небрежность и даже отсутствие приличия. Семенова прелестна: совершенный тип древней греческой красоты; при дневном свете она еще лучше, чем при лампах, и, по-видимому, большая щеголиха. Она была окутана в белую турецкую шаль, на шее жемчуги, а на пальцах брильянтовых колец и перстней больше, чем на иной нашей московской купчихе в праздничный день. Думая, что с ней так же можно поболтать, как и с милыми моими немецкими чечотками, я было подбежал к ней с комплиментами насчет игры ее в роли Антигоны -- куда тебе! она взглянула на меня так презрительно и свирепо и так свысока промолвила: "Чего-с?", что у меня отнялся язык, и я бросился поскорее назад как будто наткнулся на вилы. Шушерин, сверх того, что талант превосходный, должен быть еще и очень умный человек, но едва ли имеет доброе сердце. При всякой ошибке кого из актеров, он не упускал случая подмигивать кому-нибудь глазами, кивать головою и саркастически улыбаться. Роль свою читал он прекрасно, но тихо, жалуясь на слабость здоровья. Когда приходила очередь Щеникову читать свою роль князя Тверского, автор, сидевший на сцене у директорской ложи, показывал явные знаки нетерпения и неудовольствия, а князь Шаховской морщил лицо и один раз, оборотясь к Озерову, довольно громко сказал: "Что ж делать! чем богаты, тем и рады".
Говорят, что Озеров чрезвычайно самолюбив; верю: в сознании своего превосходства пред другими он имеет все право быть самолюбивым; не идиот же он какой-нибудь, чтоб не умел оценить своего дарования! Впрочем, кажется, надобно отличать самолюбие от хвастовства; напр., Трофим Федорович Дурнов, серьезно уверяющий, что его картины превосходнее рубенсовых -- хвастун, а Корреджио, восхищающийся <картиною Рафаэля> и с восторгом восклицающий: "Anch'io son pittore!" {Я тоже художник (итал.).}, только самолюбив. Признаюсь, я не очень постигаю и того, почему всякий ремесленник, от простого столяра до механика, может, не страшась порицания за свое тщеславие, безнаказанно выхвалять доброту и пользу своих изобретений и произведений, а литераторы, живописцы, ваятели, прославившиеся какими-нибудь произведениями словесности или художества, лишены этого права, и если бы захотели похвалить свои творения, то подверглись бы осмеянию. Это вопрос, который бы следовало разрешить Академии. В настоящем положении нашей литературы, когда никакие сочинения, как бы они превосходны ни были, не приносят авторам никакой вещественной пользы, можно и должно, мне кажется, извинять их бескорыстное самолюбие.
22.10.2020 в 11:09
|