Маяковский воспринимал мир, действительность, предметы, людей очень остро, я бы даже сказала - гиперболично. Но острота его зрения, хотя была очень индивидуальна, в отличие от Пастернака, не была оторвана от представлений, мыслей, ассоциаций других людей, очень общедоступна.
У Маяковского все сравнения очень неожиданны, а вместе с тем понимаешь - это именно твое определение, твоя ассоциация, только ты не додумывалась, не умела обозначить именно так мысль, предмет, действие...
А сами его определения так ярки и остры, что понимаешь: это именно так, иначе и быть не может.
Владимир Владимирович в первый раз пришел на квартиру к моей маме. Вошел на балкон. Посмотрел в сад с балкона и сказал:
- Вот так дерево, - это же камертон.
И действительно стало ясно, что это дерево ассоциируется именно с камертоном, что это замечательное определение, а люди, десятки лет смотрящие с этого балкона на дерево, не могли этого увидеть, пока Маяковский этого не открыл.
Если гиперболичность Владимира Владимировича помогала ему в его творчестве, в видении вещей, событий, людей, то в жизни это ему, конечно, мешало. Он все преувеличивал, конечно неумышленно. Такая повышенная восприимчивость была заложена в нем от природы. Например, Владимир Владимирович приходил ко мне, спрашивал у мамы:
- Нора дома?
- Нет.
Не выслушав объяснения, он менялся в лице, как будто бы произошло что-то невероятное, непоправимое.
- Вы долго не шли, Владимир Владимирович, Нора пошла к вам навстречу.
Сразу перемена. Лицо проясняется. Владимир Владимирович улыбается, доволен, счастлив.
Этот гиперболизм прошел через всю его жизнь, через все его произведения. Это было его сущностью. Я описываю главным образом то, что было со мной во время наших встреч. Описываю даже мелкие эпизоды из наших взаимоотношений, потому что, если мелочи вырастали для него в события, как же должны были его терзать крупные, значительные события жизни.
И опять, возвращаясь к его смерти, ко всем предшествующим обстоятельствам, вспоминая все, что его мучило и терзало, вижу, как это свойство чудовищно преувеличивать все, что с ним происходит, не давало ему возможности ни на минуту успокоиться, разобраться в самом себе, взять себя в руки. Наоборот, все вырастало и причиняло ему огромные страдания и заставило Маяковского, такого мудрого и мужественного, так поддаться временным неудачам.
Этот же гиперболизм Владимира Владимировича сыграл такую трагическую роль в наших отношениях. Именно это его свойство превратило нашу размолвку утром 14 апреля в настоящий разрыв в его глазах и привело к катастрофе.
Ведь для меня вопрос жизни с ним был решен. Я любила его, и если бы он принял во внимание мои годы и свойства моего характера, и подошел ко мне спокойно и осторожно, и помог мне разобраться, распутать мое окружение, я бы непременно была с ним. А Владимир Владимирович запугал меня. И требование бросить театр. И немедленный уход от мужа. И желание запереть меня в комнате. Все это так терроризировало меня, что я не могла понять; что все эти требования, конечно, нелепые, отпали бы через час, если бы я не перечила Владимиру Владимировичу в эти минуты, если бы сказала, что согласна.
Совершенно ясно, что как только бы он успокоился, он сам понял бы дикость своих требований.
А я не могла найти нужного подхода и слов и всерьез возражала на его ультиматумы. И вот такое недоразумение привело к такому тяжелому, трагическому концу.
В моем представлении, Владимир Владимирович, несмотря на отсутствие у него партийного билета, является образцом замечательного коммуниста, огромной чистоты и идейности.
Точка зрения Владимира Владимировича на жизнь, на окружающую его действительность казалась мне всегда и во всем полностью советской.
Маяковский не мог воспринимать жизнь и события со своей личной точки зрения. Он буквально болел всем происходящим в стране, начиная от больших мировых событий до самых мелких бытовых фактов. И в этих мелких он умел быть партийным.
Владимир Владимирович категорически не переносил никаких шуток, анекдотов, если в них ощущался антисоветский душок. Он мог говорить серьезно о каких-либо временных недостатках, возмущался этим, но в шутливой форме не говорил и не позволял при себе никогда никому говорить об этом.
Помню, он меня ругал и даже кричал на меня, когда я сказала, что купила какую-то заграничную вещь у женщины, которая часто приносила заграничные вещи в театр актрисам и, очевидно, только этим и занималась. Маяковский сильно негодовал и возмущался по этому поводу.
И это у Владимира Владимировича ни на одну минуту не выглядело надуманным, как это часто бывает. Нет! Чувствовалась предельная чистота и принципиальность.
Маяковский был необыкновенно требователен к людям и к их работе, начиная от строгости к своим товарищам по литературе, о чем я уже писала. Он требовал хорошей работы и у мелких работников.
Покупал ли Владимир Владимирович что-нибудь в магазине, бывал ли в ресторане - он был необыкновенно строг к работе обслуживающего персонала. Он не был, конечно, придирой. Нет, Маяковский хотел и требовал, чтобы все люди в его стране сознательно отвечали за качество своей работы.
Зато как Владимир Владимирович радовался успеху и достижениям нашей страны во всех областях, тоже от самых больших вещей до мелочей.
Строилось ли новое здание, ставили ли новый светофор, асфальтировали ли улицы, надевали ли милиционеры новую форму - ему до всего было дело.
По-детски радовался Маяковский и говорил:
- Норкища, подумайте, вот у нас уже это налажено, вот мы уже такое умеем, и ведь хорошо делаем, правда, здорово?
Многих очень волновал вопрос, почему Маяковский не в партии. Я не помню ни одного диспута, где к нему не обращались бы с этим вопросом устно или посредством записок. Не могу вспомнить дословно, как он отвечал на этот вопрос, очевидно, это застенографировано и известно. Мне кажется, что лучше всего Маяковский ответил на этот вопрос в поэме "Во весь голос":
Явившись
в Це Ка Ка
идущих
светлых лет,
над бандой
поэтических
рвачей и выжиг
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
моих
партийных книжек.
В разговорах со мной Владимир Владимирович объяснял, что считает себя партийцем, а формальное вступление в партию, по его словам, наложило бы на него обязательства, которые он должен был бы выполнять честно и преданно. Это отняло бы у него много времени, а он считал, что - наша страна еще находится как бы на военном положении и что своим стихом он нужнее партии и стране.
Владимир Владимирович в своем посмертном письме упомянул меня среди членов своей семьи и поручил меня заботам правительства.
Я знаю, что многие его за это осуждали. Обращение к правительству так же, как и самый факт самоубийства, рассматривался некоторыми как заранее продуманные способы отмщения мне со стороны Владимира Владимировича за неудачную его любовь ко мне.
Это были не только обывательские предположения и высказывания.
Даже Алексей Максимович Горький писал: "От любви умирают издавна и очень часто... Вероятно, это делают для того, чтобы причинить неприятность возлюбленной".
Эти слова были сказаны Алексеем Максимовичем по поводу смерти Маяковского.
Я не могу согласиться с такою точкой зрения.
В своих записках я старалась, как могла и умела, все вспомнить, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая. Вспомнить во всех обстоятельствах наши отношения вплоть до самой катастрофы 14-го апреля. Теперь мне нужно коснуться и этого, чрезвычайно тяжелого, трудного и сложного вопроса - о моем положении после смерти Владимира Владимировича.
Повторяю, я не могу согласиться с тем, что Маяковский назвал меня в своем завещании для того, чтобы отомстить мне в обычном смысле этого слова.
Конечно, это сделал человек с кровью кипучей и со страстями гиперболическими, доведенными в то время всеми обстоятельствами, а не только течением нашей любви, до предела. Все это вместе взятое вылилось в страшное событие 14-го апреля.
В известном письме своем появляется Маяковский не святым, всепрощающим, добродетельным лицемером, говорящим своей возлюбленной:
- Я умираю - будь счастлива с другим.
Маяковский хотел, чтобы я была счастлива, но с ним и только с ним. Или ни с кем больше. Никак он не заботился о сохранении приличий, о сохранении моего семейного быта. Наоборот, он хотел все взорвать, разгромить, перевернуть, изничтожить. Он ненавидел мое семейное окружение, и не только мое, а всяческие, подобные моему, мещанские семейства.
Маяковский хотел отрезать мне все пути даже и после своей смерти в серенький мещанский быт.
Если все это можно назвать местью - тогда он мстил.
Как Пушкин, подстреленный насмерть, но полный человеческих страстей любви, ненависти, страстного желания мести, стреляет в своего врага и кричит "браво", когда думает, что попал в цель, так и Маяковский, живой, раздраженный, полный тех же человеческих страстей, в минуту слабости решаясь убить себя, вписывает мое имя в завещание и, наверное, тоже ощущает торжествующую злую радость: ведь тем, что он объявляет о наших отношениях, признает меня своей близкой, он тем самым метит в карточный семейный домик видимого моего семейного благополучия.
Давно уже нет здесь ни любви, ни радости, а только ложь, привычка, фальшивая боязнь сильных решений.
Было бы нелепо, если бы я этим хотела сказать: Маяковский застрелился, чтобы разрушить мой семейный быт. Но в комплексе причин, которые привели его к гибели, было и то недоразумение между нами, которое он принял за разрыв. И я здесь касаюсь только этого узкого вопроса и тех своих ощущений и догадок, которые касаются одного этого вопроса.
Своим письмом Маяковский навсегда соединяет меня с собой. Но в этой "мести" столько же ярости, сколько желания оградить меня от всех нареканий, которые могут возникнуть после его смерти при всех этих обстоятельствах.
Полная моя реабилитация, причисление меня к семье и как бы просьба к его близким, чтобы они меня ни в чем не обвиняли, так как я для него остаюсь дорогой. И еще желание на всю жизнь сделать меня ни от кого не зависимой. А для этого помощь и поддержка от него самого. Вот какова была "месть" этого большого, замечательного человека.
Когда я прочла его посмертное письмо, я поняла, что он прощает меня за все причиненные боли и обиды. Несмотря на отчаяние, я была бесконечно признательна ему за его прощение, за честь, которую он мне оказал, признав меня членом своей семьи.
Воля покойного в отношении меня не была исполнена.
В этом виновата больше всего я сама.
Я никогда не отличалась сильной волей. А тут страх, растерянность перед неожиданной катастрофой лишили меня собственной ориентации. Я уже ничего не понимала в происходившем.
И тут большое влияние в этом смысле оказала на меня Лиля Юрьевна Брик.
15-го или 16 апреля Лиля Юрьевна вызвала меня к себе {Точная дата этого разговора В. Полонской с Л. Брик не установлена.}. Я пришла с Яншиным, так как ни на минуту не могла оставаться одна. Лиля Юрьевна была очень недовольна присутствием Яншина.
В столовой сидели какие-то люди. Вспоминаю Агранова {Я. С. Агранов - сотрудник ОГПУ, друг Л. и О. Бриков и В. Маяковского} с женой, еще кто-то...
У меня было ощущение, что Лиля Юрьевна не хотела, чтобы присутствующие видели, что я пришла, что ей было неприятно это.
Она быстро закрыла дверь в столовую и проводила нас в свою комнату. Но ей нужно было поговорить со мной вдвоем.
Тогда она попросила Яншина пройти в столовую, хотя ей явно не хотелось, чтобы он встречался с присутствующими у нее людьми.
У нас был очень откровенный разговор. Я рассказала ей все о наших отношениях с Владимиром Владимировичем, о 14 апреля. Во время моего рассказа она часто повторяла:
- Да, как это похоже на Володю.
Рассказала мне о своих с ним отношениях, о разрыве, о том, как он стрелялся из-за нее.
Потом она сказала:
- Я не обвиняю вас, так как сама поступала так же, но на будущее этот ужасный факт с Володей должен показать вам, как чутко и бережно нужно относиться к людям.
Лиля Юрьевна сказала мне на прощание, что мне категорически не нужно быть на похоронах Владимира Владимировича, так как любопытство и интерес обывателей к моей фигуре могут возбудить ненужные инциденты. Кроме того, она сказала тогда такую фразу:
- Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным.
Для меня эти доводы были убедительными, и я поняла, что не должна быть на похоронах.