|
|
20. Х.91. Да, жизнь спасенная тут идет. Воскресший я. Организмус юн и свеж. Праздную утро. Птичечка на солнышке крылышками щебечет, к окну моему подлетев. Из спальни кларнет благородный с оркестром свои игры с бытием выводит. Выспавшийся в холодке, промялся в зарядке, душ принял; сейчас яблочков пару очистил. Присел у теплой батареи отмыслиться. Благодать! Жизнь! Ничего не мучит. Нет проблем. Но нет и мыслей… И вот уже это — завязь на мысль: требует себя расхлебать. Хотя это ясно — уже сотни раз такое расхлебывал я: из страдания Дух завязывается, растет. Но так это и для стран-народов-эпох. Отчетливо про Россию мне это ясно. О том — пророчество Тютчева: Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь небесный Исходил, благословляя. Россия — сестра Христа. Страдный крест несла и снова вынесла в XX веке под советчиной. И из сока страданий — Слово России, дума, литература… И сейчас будет. Хотя что это я так — преувеличиваю? Толстой — не страдание. Пушкин — не страдание. Это все под Достоевского подстроено — «страдание»! Ну и, конечно, — под советчину. Чем оправдать и восценить позор самоистребления, которому Россия предалась в веке сем? Вот и приходится святить страдание и славу ему посылать. И цветы из крови превозносить. Россия вся — храм Спаса на крови, как в Ленинграде на месте убийства царя Александра-Освободителя. А почему называли себя цари так монотонно: Петры, Александры, Николаи?.. Так что «Вторыми» и «Третьими» себя приходилось уточнять. Правда, последнего цесаревича назвали Алексеем, но — и не вышло… Мало, что ли, русских имен: Сергей, Семен?.. Да, еще Иваны были — перед Петрами… Но пора и позавтракать. Корнфлекс с молоком. Кофе с медом. Поешь ты такое дома, в Москве голодной? Так что наедайся — в аванс… В животе и во рту — комфортно. Юза Алешковского дочитал «РУРУ (Русская рулетка)»: как пьют самогон в деревне и на спор и на слабо всаживают в барабан пистолета одну пулю. Стрелялись Степан и участковый милиционер, а умер другой — Федя, просто от перепоя самогону..! Ну и травлю давали обычную, Юзову, барочную. А главная интонация (чувствую) — ликование человека, который вышел на счастье, дорвался до нормальной жизни — и лично счастлив. Как и я: я ведь тоже дорвался до живой вагины, до любимой жены, до нормальной семьи, чего уж и не чаял! И все — ликую: «Ликуй, Исайя!» — моя главная интонация. Потому и восписываю этот быт и будни счастливого на Руси человека — как чудо и невидаль и небываль. И право чувствую так писать — такие «жизнемысли». Но вон и Юз миниатюры в китайско-японском стиле милые выдает: «В холодном нужнике императорского дворца размышляю о совершеннейшем образе домашнего уюта. Зимним утром, в сортире, с шести до семи, присев на дощечку, уже согретую фрейлиной И, газетенку читать, презирая правительственную печать, и узнать, что… накрылась династия — Ах, Юз-фу, бесполезно мечтать о гармонии личного и гражданского счастия». Прелестно! И эта «дощечка, согретая фрейлиной И»… Дорвался до нормальной жены и семьи — Юз, богемой бывший… И вот здесь, в Штатах, в нормальной не жестокой стране, как сладко отсюда все припоминать и восписывать готические романы из савейской жизни ужасов на дне бытия! Так что у него — положительный герой, мечта советской критики, осуществлен: счастливый человек! — Просто нормальный, — поправил он, когда я ему в порыве позвонил. И ему было приятно — встретить «разделение» чувств и позиций. — Как бездарно всякое критиканство! — он сказал, и я вполне согласен. |