С двенадцати лет я стал ходить с отцом на «Кол нидре» в хасидский штибль). Там уже было другое «Кол нидре», и у них мне больше нравились молитвы Йом-Киппура, чем у миснагдов.
В хасидском штибле не слышно ни плача, ни стонов, ни всхлипов. Человек только молится с большим пылом. У кого есть хороший голос, тот молится звонко и радостно, а у кого нет – молится тихо, но со вкусом, и все поют с душой. И нет никаких хазанов. Чтец произносит слова с душевным напевом, и все за ним повторяют.
После «Кол нидре» многие хасиды, молодые и старые, ночевали в штибле. Укладывались на сене, разложенном на полу, было в этом что-то необычное. И я очень любил ночевать после «Кол нидре» в штибле на сене. Лёжа, напевали всю ночь разные душевные напевы, и под них как-то сладко спалось.
В ушах звучали эти сладкие, тихие напевы, и сон был лёгкий, как дрёма. Бывало, проснёшься на пару минут и заснёшь снова. А вокруг, а вокруг – звучит, звучит, тихо-тихо.
В Йом-Киппур, в десять часов утра, становились снова молиться, и с таким шумом, точно военные на параде, и молились с большим вкусом. И начав все вместе с крика, стояли так до двенадцати.
Потом начинали продавать «восхождение к Торе», так же, как и миснагды. Но покупали тоже со вкусом. Те из хасидов, кто умел петь, а также пожилые, снова укладывались на сене и снова чуть слышно напевали, но не один напев, а несколько: в одном углу один, а в другом – другой, точно в зависимости от того, какой у кого ребе: у карлинских свои напевы, у слонимских – свои; а один-единственный хасид, последователь Любавического ребе, пел его напевы. Все эти мелодийки – тихонькие и душевные, сливались вместе и разливались по всему телу.
А потом начиналась молитва «Мусаф»[1]. Многие хасиды не признавали никаких священных текстов, изложенных в поэтической форме. Они держались только простого религиозного пения или молитв. И те напевали лишь потихоньку.
Йом-Киппур у хасидов мне так нравился, что я и в Рош-ха-Шана тоже шёл в штибль, хотя и без отца (он обычно уезжал к своему ребе).
На исходе Йом-Киппура, после вечерней молитвы, всем детям и внукам полагалось идти к деду. Снова печенье со сладким вином и с вареньем, а потом ели капойрес. После этого приходил брат деда со всей семьёй, и веселье продолжалось до середины ночи. Но только отца, как я уже заметил, в Рош-ха-Шана не было – он находился у ребе, сначала – в Кобрине, а позже – в Слониме. В канун Йом-Киппура он даже приходил на благословение – и всё. В Йом-Киппур он молился в хасидском штибле. Поэтому исход Йом-Киппура был для отца ещё большим весельем. Часов в восемь к нему уже начинали собираться хасиды, напивались и плясали всю ночь.
Я обычно веселился двумя путями: у деда и у отца. Где было веселее, туда я и шёл. И обычно бывал в обоих местах.
Наутро после Йом-Киппура уже приезжала карета из Чехчова за Берл-Бендетом с женой, брички за детьми и прислугой и фургон за всеми вещами и кухонными принадлежностями. Попрощаться приходила вся семья, и снова было веселье.
Вообще во время праздника все должны были находиться у деда в доме. Взрослые ели две трапезы у себя, но маленькие все ели у деда. Весь праздник большой дом деда был полон малыми и большими, люди ели и пили, и было так весело, что дед не хотел идти днём спать. Он сидел весь день за столом, получая удовольствие от всех своих детей; он любил, чтобы дети как можно больше шумели, как можно больше шалили. Кажется, что можно было оглохнуть от криков, от смеха и шалостей – как маленьких, так и больших – а ему было приятно. Часто он пересаживался из-за одного стола за другой, приближаясь то к одной, то к другой группе детей, смотрел – и получал удовольствие.
Бабушка покупала каждый праздник мешки орехов, и их всё время давали детям играть. Играли в орехи, кололи их щипцами, клали в стаканчики с вином. Одним словом, было шумно.
Зато у отца было чисто хасидское веселье. Во время Сукот у отца в доме день и ночь плясали и пели. Помолившись в штибле и наскоро дома поев, тут же приходили к отцу, и начинались песни и пляски.
А Симхат-Тора с давних времён проводилась так, что двое коцких хасидов, Янкель и Шебсл-переписчик, с парой десятков мальчишек, ходили по всему городу и вынимали изо всех печей еду, в том числе и цимес, жареных гусей, печёности – и приносили к нам, где переворачивали всё вверх дном.
Признаюсь, что среди юнцов, помогавших хасидам устраивать погром печей с захватом еды, был также и я. Помню, как мы вбегали в дом, набрасываясь на печи и хватая еду. Хозяйки не позволяли брать всё, но кто их слушал? Хватали, сколько хотели, и бежали дальше. «Награбленное» мальчишки приносили прямо к нам.
За несколько недель до Хануки начиналась игра в карты. Но то была не такая игра, в которую, за грехи наши, играют в наше время: со злобой и скандалом. У нас, бывало, приходила вся семья к деду, и каждый принимался играть за ребёнка из семьи. Каждый выбирал себе ребёнка, чтобы за него играть, и весь выигрыш отдавал ребёнку. Редко-редко кто выигрывал до десяти злотых, обычный выигрыш был от тридцати до семидесяти пяти копеек.
Так семья проводила до Хануки часа по два каждый вечер, а в Хануку играли, может, до двенадцати. И так играли все вечера, до Рождества, когда сам Бог велел играть в карты и когда по обычаю не читали Тору. Но после Рождества совершенно прекращали карточную игру.
Помню, как хотелось попросить кого-то из семьи, чтобы за меня поиграли. Но отец этого не позволял и всегда заключал со мной договор. Он спрашивал:
«Сколько ты можешь выиграть, Хацкель – ну, тридцать копеек, пятьдесят, а иной раз – ничего. Так вот тебе пятьдесят копеек, чтоб не хотелось играть».
Но никаких денег он не давал. Вместо этого он мне назавтра покупал какую-нибудь вещь – вроде ножичка, кошелёчка и т.п., подходящую для восьмилетнего мальчика.
Девочки целый день играли друг с другом в «очко».
Отец меня постоянно удерживал от игры в карты и платил за это хорошие деньги, в виде покупки разных предметов. И так он меня приучил, что поныне я не знаю, что такое игра в карты, не чувствуя к ним никакого влечения.