…Тимоха Саврасов преподает священную историю. Излагая странствования евреев по пустыне в землю обетованную, Тимоха, увлекаясь своим краснобайством, не замечает, что бурсаки азартно «дуются» в перышки. Но поведение игроков делается, наконец, слишком заметным, и око тимохино уже узрело преступное.
— Повтори, Снеголюбов, что я сейчас рассказывал.
Золотушный бурсак вскакивает, точно ошпаренный, откашливается, уверенно отвечает:
— Вы рассказывали про евреев… Господь бог кормил их каждый день даром кашей.
— Это какой же кашей: гречневой или пшенной? С маслом или без масла?
— Когда гречневой, когда пшенной; когда с маслом, когда без масла, — изворачивается бурсак не задумываясь.
— А про Моисея что знаешь? — с издёвкой допрашивает Тимоха.
Бурсак созерцает потолок, точно ждет оттуда откровения, не дождавшись, бурчит:
— Моисей залез на гору Синай, там его молонья чуть не расшибла, насилу ноги унес.
— А что в это время делал Арон?
— Арона евреи изувечили почти что досмерти. Не подоспей Моисей, совсем бы ему крышка.
— Очень хорошо, — замечает Тимоха, — очень хорошо. Евреи каждый день ели то гречневую, то пшенную кашу; ты же попостись лучше во время обеда, да и во время ужина.
Тимоха самодовольно оглядывает ряды бурсаков, приглашая оценить его остроумие. Кое-кто робко хихикает. Снеголюбову водружается неумолимый кол.
…Греческий язык в четвертом параллельном классе преподает Артамошка-Самовар, полусонный, рассеянный неряха. Борода у него свалялась, мундир в пуху, в перьях, в перхоти. Иногда он неожиданно «вскипает» и в гневе, медный, потный, и вправду походит на фыркающий самовар. Подняв носы, бурсаки усиленно принюхиваются: от Артамошки разит сивухой. Уткнувшись в журнал и теребя бороду, он равнодушно хрипит:
— Дмитревский Александр.
Дмитревский, малый лет пятнадцати, взвивается над партой.
— Дмитревского нету; очень болен, умирает от тифа.
— Ага, умирает от тифа… — бормочет Артамошка, делая отметку в журнале. — Вениамин Крутовский… Ага… Крутовский тоже умирает от тифа?.. Хорошо!.. Милованов Николай… отпущен к отцу?.. Нифонтов… Што за чорт!.. никого нету, а класс битком набит.
Артамошка-Самовар из красного вдруг делается фиолетовым; надувшись фыркает:
— Ффа!..
Узкие «свиные» глазки его летят по партам, седые, клокастые брови свирепо топорщатся.
— Ффа!.. Ффа!.. — Он брызжет во все стороны слюной. — Твоя фамилия!.. — Артамошка уже не глядит в журнал, а тычет пальцем в первого, кто подвернулся под руку. — Громче!.. Беневоленский… Отвечай урок, Беневоленский!.. Што за чорт, Беневоленский у меня не записан в журнале… Читай Анабазис… Переводи…
Бурсак читает с ошибками. Артамошка хватает ручку, вписывает в журнал фамилию «Беневоленский», с рычанием вонзает единицу.
— Шадись, швинья паршивая!
Бурсак, нагло улыбаясь, садится. В классе втихомолку смеются. Никакого Беневоленского нет и в помине. Артамошка до-не́льзя рассеянный; учатся у него по третьему году, а он почти никого не может назвать по фамильи. При плохих ответах бурсаки называют себя кому как взбредет в голову.
Артамошка вписывает всю эту дичь в журнал и украшает его единицами. В конце месяца набирается много «мертвых душ», между тем, души живые сидят без отметок. Тогда Артамошку-Самовара начинают водить за нос по-иному.
Артамошка поклонник греческой мифологии и греческого искусства. Однажды он является в класс с пачкой тетрадей. Тетради, письменные работы бурсаков, со стороны Самовара своеобразные сигналы: он, мол, устал от преподавания и сивухи. Тетради кладутся на видное место. Артамошка долго кряхтит, сморкается, скрипит стулом и отнюдь не спешит вызывать к ответу бурсаков. С видом змия-искусителя поднимается дежурный.
— Что скажешь? — спрашивает его Самовар снисходительно.
— Утомились, Артамон Тимофеевич… почитайте Гомера…
— Гомер в программу не входит…
— Вы сверх программы, — галдят на все голоса бурсаки. — В виде пособия… Устали!.. не успеваем!.. Скоро роспуск!.. просим!..
Артамошка фыркает, но не гневно, — а даже благожелательно. Змий уже успел подсунуть ему Одиссею. Артамошка мычит, нерешительно берет книгу, перелистывает ее, тяжело сходит с кафедры и, медленно прохаживаясь, приступает к чтению:
Рубище сбросив поспешно с себя, Одиссей хитроумный
Прянул, держа свой колчан со стрелами и лук, на высокий
Двери порог; из колчана он острые высыпал стрелы
На пол у ног и потом, к женихам обратяся, воскликнул:
«Новую цель я, в какую никто не стрелял до сего дня,
Выбрал теперь; и в нее угодить Аполлон мне поможет…»
От Артамошки несет винным перегаром. Фалды потертого засаленного мундира расползлись, открывая рыхлый, бабий зад; высунулся брючный хлястик, не хватает пуговиц. Одной рукой Самовар шарит в кармане, другой рукой он далеко отставил от себя книгу: старческая дальнозоркость. Все больше, все сильней он воодушевляется. Обычно сонные глаза его уже сверкают высоким вдохновением, и на лице, изрытом буграми и оспинами, теперь невольно отмечается большой выпуклый лоб. Уже Артамошка закинул кверху голову и не смотрит в книгу: он знает наизусть из Одессеи и по-русски и по-гречески целые песни; он притаптывает ритмически ногой, вынул из кармана руку и плавно ею помавает. Трясется задранная кверху свалявшаяся борода, трясется реденький хохолок на лбу; больше не шепелявит Артамошка, голос его звучит торжественно, проникновенно:
…Четверокожным щитом облачивши плеча, на могучей
Он голове укрепил меднокованный шлем, осененный
Конским хвостом, подымавшимся страшно на гребне, и в руку
Взял два копья боевых, заостренных смертельною медью…
Все забыл Артамошка-Самовар, забыл, что живет он с грязной и грубой бабищей-кухаркой, — она помыкает им, отбирает у него жалованье и даже, по слухам, бьет его временами; забыл он, что решительно никому не нужны в этом захолустье ни греческий язык, ни священная Троя, ни дивные герои, что его, Артамошку, считают чудаком, пьянчугой, — что его жена и единственная дочь почти одновременно померли пятнадцать лет назад и с тех самых пор он очерствел, опустился, обрюзг, сделался неряхой, задыхается и уже смешон, нелеп и жалок в своих увлечениях губительным Одиссеем, его могучим луком и смертоносными стрелами. Не замечает и того Артамошка-неудачник, что и в классе никто его не слушает. У бурсаков своих забот полон рот: кафедру успели придвинуть к передним партам; на одной из них поместился ловкач из ловкачей Ключарев. Со всех сторон Ключареву шепчут — «Мне три с крестом!., мне четверку… тройку Блинову… Синебрюхова не забудь!..» — Вымарываются единицы и «мертвые души», выводятся новые баллы… А Артамошка, рыгая перегаром, отравленный алкоголем, на шестидесятом году, одна нога в гробу, грезит древней Элладой, лазурными небесами и водами, упивается отвагой и силой несравненного лаэртова сына, вспоминает богоравного Телемака, светлоокую дочь громовержца Афину, славного песнями Фемия… О мечта! О, неистребимая человеческая мечта!.. Поистине ты выше, ты живучее самой жизни!..