Несколько дней я не приходил на конюшню. Мама не могла нарадоваться на моё примерное поведение. Она взяла отгул у себя на почте, продала на рынке своё пальто и ручные часы, купила картошки, яиц, пшённой крупы, сливочного масла, сахарного песку и целыми днями кормила меня картофельным пюре и пшённой кашей. Пюре, в которое мама разбивала сырые яйца, и пшённая каша с маслом и сахарным песком были моей любимой едой ещё до войны.
Я объедался пюре и кашей и отлёживался на кровати за простынёй в нашей проходной комнате. Плечо и спина сильно болели, но я ничего не говорил маме. Я знал, что мама со своей беспредельной, неистовой, святой любовью ко мне, узнав, что Филимонов ударил меня кнутом, не остановится ни перед чем, что она просто пойдёт и убьёт хлебного кучера. И её посадят за это в тюрьму. А с кем останусь я? С кем останется Катя? Так ничего и не рассказав маме, я лежал на кровати за простынёй в нашей проходной комнате и терпел.
Мамины отгулы к тому времени уже кончились, и она снова начала работать на почте в две смены, по шестнадцать часов в сутки, сортируя солдатские письма с фронта и письма к солдатам на фронт. Их было очень много — сотни тысяч белых фронтовых треугольников и обыкновенных четырёхугольных конвертов с цифрами и литерами полевых почт. Не хватало никаких рук, чтобы разобраться в этих водопадах корреспонденции военных лет. И поэтому приходилось работать в несколько смен.
…Через неделю после случая на вокзале я начал скучать по Кате. И на следующий день с утра отправился на конюшню Хлебторга.
— А-а, явился, не запылился, — встретил меня на пороге Филимонов. — Я знал, что вернёшься, не ко мне, конечно, меня тебе любить не за что. К лошади придёшь. Лошадь — это, брат, такое животное, от которого отступиться нельзя.
Я ничего не сказал. Молча вошёл в конюшню, нашёл в стойле Катю, обнял её тёплую голову и прижался к ней щекой.
И так мы стояли с ней минут пять. И когда я вышел от неё, одно плечо моей телогрейки было мокрым. Так я впервые в жизни узнал, что лошади тоже умеют плакать, как и люди.
Иногда я начинал думать — а в чём, собственно говоря, дело? Почему лошадь заняла такое большое место в моей жизни? Мне хотелось иметь «свою» лошадь, свою собственную лошадь. И я нашёл её. Но только ли это?
Иногда я смотрел на Катю и смутно начинал догадываться о том, что человека, наверное, привлекает в лошади не только её рабочая сила, не только её покорность и послушность. Человека привлекают в лошади её размеры — величина её головы, спины, ног. Всё это было добро, существующее не для себя, а для человека. У лошади нет ничего своего, вся её жизнь отдана человеку.
И вот это — огромное количество добра — наверное, и было причиной, по которой во мне вспыхнула страсть к лошадям. Мир был охвачен войной. И посреди этого существовал островок сильного добра — лошадь, которая приносила людям пользу, от которой веяло мускулистой надёжностью, а для мальчишеского воображения — даже надеждой на то, что и он когда-нибудь станет таким же сильным.
…Ближе к весне Филимонов стал откровенно воровать хлеб. Теперь он каждый день посылал меня по разным адресам — «снести полбуханочки необходимому человечишке». Я пробовал слабо сопротивляться, но Филимонов пару раз, без свидетелей, снова пустил в ход свой кнут, и я покорился. (Причём бил он меня, как он сам же и говорил, вполсилы, без злости — не от сердца, как на вокзале, а для «порядка», по «науке», чтобы мозги встали на своё место.)
— У тебя сейчас такое время, — рассуждал Филимонов, — что надобно тебя сечь. Ещё в прошлом году было рано, а через год будет поздно. А теперича — самое время, самые что ни на есть неслуханные годы. Никак нельзя пропустить. От рук отобьёшься, сам себе шею сломаешь.
Я молчал. Но про себя я твёрдо решил уйти от старика Филимонова при первой же возможности.
Помог всё тот же господин великий случай. В начале лета сорок второго года в Уфу прибыл передвижной цирк шапито.
Поздним вечером я пробрался в конюшню. Филимонов спал в углу на куче сена. Я подошёл к стойлу, в котором дремала Катя. Лошадь ткнулась в моё плечо. Я погладил её по шее.
— Прощай, Катька, — тихо сказал я, — ухожу от вас.
Катя тяжело вздохнула. Она, конечно, всё понимала. Не такая это была лошадь, чтобы не понимать, для чего я пришёл к ней так поздно.
— Я о тебе забывать не буду, — еле слышно говорил я, — ты обо мне тоже не забывай, ладно?
Катя положила голову на моё плечо. Она всегда так делала, когда мы с ней были наедине.
Я гладил её гриву, глаза, уши, губы, ноздри. Как хорошо пахло от лошади! Какими привычными и любимыми для меня были все её крепкие запахи. И сколько счастливых минут подарила мне Катя своей большой и доброй лошадиной простотой. Она крепко поддержала меня в дни моего разочарования в человечестве. Она вернула мне веру в самого себя. Она всегда была живая, тёплая, верная, молчаливая и… рядом. И как же после всего этого не любить лошадь, как человека, если лошадь иногда может тебе дать больше, чем человек?
Я достал из кармана приготовленную для этой минуты большую, круто посоленную корку хлеба, отдал её Кате, последний раз погладил её и пошёл к выходу.
Ещё один круг моего военного уфимского детства был завершён. Начинался новый круг.