20.12.1854 С.-Петербург, Ленинградская, Россия
В эту же зиму появился в нашем обществе и Полонский, приехавший с Кавказа и так же восторженно возвещенный Данилевским, как и Щербина. Но Данилевский напрасно суетился. Полонский не произвел на общество того впечатления, которое произвел Щербина, и толпы вокруг себя он не собрал. Серьезный и рассеянный, бродил он, охотнее слушая, чем говоря, и очень неохотно и по большей части плохо читая свои произведения. Он не умел ни потрафлять на мнение большинства, как Майков, ни, как Щербина, едким отрицанием нравиться меньшинству. В лире Полонского нет тех струн, которые выражают гражданскую скорбь или гражданскую радость, и он ни одним звуком не коснулся той тревожной эпохи, точно не видел и не знал, что происходит вокруг: у него в руках, кажется, и не лира, а эолова арфа, неопределенными звуками которой управлять умеет только он. «Он пел — любовь, любви послушный»[1]; он пел, как «соловей поет в затишье сада»[2]. А если что-нибудь похожее на укор касалось его слуха, тогда, с увлечением, ему одному свойственным и в нем так симпатичным, он повторял:
Не для житейского волненья,[3]
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Таков он был, таким остался и в то время, как все вокруг изменилось; остался один со своей эоловой арфой, которую никто теперь не хочет слушать. Полонский не тщеславен, его смущали всегда любопытство, с которым смотрят на поэта, и льстивые приветствия, которыми его осыпали во время оно, но ему тяжело не слышать никакого отзывного звука в ответ на свои песни, или слышать насмешку. Бенедиктов, когда его развенчал Белинский, молча отошел, ни от чего не отрекаясь и не заявляя ни о чем. В его портфеле лежат стихотворения, глубине и смелости мысли которых подивились бы и эстетик Белинский и реалист Писарев, но Бенедиктов их не показывает и не выходит из раковины, в которую спрятался, как улитка. Не то Полонский. Когда Минаев и Писарев кинули в него насмешкой, он, как доказательство неправды их слов, бросил им «Разлад»[4] и целый ряд стихотворений. Полонский хотел доказать, что он не чужд современным вопросам, он хотел доказать, что и Пушкин — гражданин[5]; но он только изувечил свою бедную музу, гоняя ее по направлению, ей не свойственному. Когда весь наш читающий мир потрясся от романа «Отцы и Дети» и весь заговорил, тогда из поднятого им хаоса вопросов, ответов и суждений остались мне особенно памятными слова Лаврова: «Не осуждайте Тургенева, — говорил он, — поймите его, он художник, а художник — зеркало. Все, что проходит мимо этого зеркала, отражается в нем». Я это-то применяю и к Полонскому.
Значит, чем обширнее горизонт художника, чем пестрее проходящие мимо предметы, тем разнообразнее рисуемые им картины. Лавров был прав.
Пушкин, пишущий послания к декабристам в рудники и восхищающийся в то же время классической фигурой юного царя, их туда отправившего, мощно ставшего на рубеже Европы, — художник? Тургенев, нарисовавший Базарова и Лизу в «Дворянском гнезде», — художник? Полонский, в художественном зеркале которого не появлялись ни декабристы, ни Николаи Павловичи, ни Базаровы, ни все те тревожные, «проклятые» вопросы, как их называл Гейне, — художник также, хотя горизонт его, может быть, и менее обширен, чем у Пушкина и Тургенева. Но я опять отвлеклась и увлеклась.
Но только там, куда он смотрит, Базаровых нет и нет рудников и Европы, а есть совсем другое, что не пришлось ко двору настоящей минуте, но что зато, может быть, переживет ее и не исчезнет вместе с нею.
Зачем белому лебедю павлиний пестрый хвост, зачем плакучей иве прямой ствол и темная хвоя сосны, когда так хороши ее светлые ветки, клонящиеся долу?
Сегодня и Шекспир не хорош, и Пушкин, но что сегодня? Завтра его, этого сегодня, уж нет, а прекрасное вечно.
16.07.2020 в 19:24
|