23 января 1991
Среда, мой день
Тема Ефимовича:
— Чтобы знали: три месяца меня не было, я не получаю деньги за это и никогда их не возьму. Я не работал три месяца и мне не полагается, чтоб не было никаких разговоров. Мне эти деньги и не нужны. Не за шестьсот же рублей я работал девять месяцев.
Моя девятимесячная работа принесла мне пока что одно только горе. Никакой радости, никакого желания работать, никакого желания вытащить театр, снова его сколотить. В театре есть свои периоды… он может иссякать, но единственно, что мне кажется, что он еще не настолько мертв, он еще может как-то существовать.
Репетиция идет нервно, но обормоты прощены.
«Вы мои нервы меньше бережете, чем нервы этих негодяев».
«Я человек суеверный».
«Лучше бы вы были верующий». — Но это тихо.
В том и беда, что суеверный. Как ни странно, неверующий Эфрос был более божеским человеком.
В конфликте Любимова с Губенко Борис излишне подогревает, нашептывает шефу негатив о Николае. Политика политикой, но объективно для Театра на Таганке Николай сделал дело огромное и не надо упрекать его глупостью газетной, что он не поставил спектакля своего. Вся его деятельность в театре, увенчавшаяся советским паспортом Любимова и назначением его снова художественным руководителем театра, — самый лучший спектакль Николая, который только можно себе представить в этот срок его правления. А Боря подсевает зря, он понимает отношение к нему Губенко, Филатова, Смехова. Они его за ноль держат. Борис не может от комплексов освободиться и отвечает глупо. Но, мне кажется, при благоприятной ситуации, при терпимости к нему отношений он весьма полезен может быть.
Я чувствую, что эти записи, и магнитофонные, и дневниковые, — одни из последних, относящиеся к истории Театра на Таганке. Она заканчивается вместе с входом танков в Вильнюс и Ригу. Она заканчивается по всем статьям. Я зря соврал шефу, что в отличие от министра мне «Самоубийца» нравится. Сорвалось с языка, надо было как-то потрафить ему, чтобы потом сказать жесткость. Так вот, я давно так много не писал о театре. Все пространство бумаги занял быт, роман и всякая ерунда.