Autoren

1516
 

Aufzeichnungen

209340
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » Korolenko » Дневник (1881-1893) - 42

Дневник (1881-1893) - 42

03.03.1888
Нижний Новгород, Нижегородская, Россия

3 марта

Веселая барышня! Я встречаю уже не первую "веселую барышню" в этом роде. Этот заразительный смех, оживленная болтовня, остроумие, блестящие глазки,— и под всем этим дрожит и бьется накипевшая в глубине души меланхолия; среди смеха замечаешь вдруг какие то подергивания лица, губы вздрагивают и начинаешь бояться за нее,— а что, если ее смех вдруг оборвется и она разрыдается. И болтовня странная: она говорит о себе, о других так много, так откровенно, но вместе с тем чувствуешь постоянно, что она хранит в себе так много еще невысказанного, с каким то страхом избегая малейшего прикосновения к чему то, лежащему в душе. Скрытность или сдержанность лежат под ее откровенностью также, как под веселием — скрывается грусть и слезы. Тем не менее,— я ужасно люблю слушать, как она говорит и смеется: все таки тут бьет ключом и журчит природная живость, как ручеек под тонкою льдиной.

Сегодня наша веселая барышня чуть не умерла: угорела. С большим усилием, среди ночи доползла она до двери, отворила ее и, неодетая, вышла на лестницу. В эту ночь была страшная мятель,— настоящая буря. Ее обдало холодом и снегом, и она потеряла сознание. Придя в себя от того, что ноги закоченели в снегу, она поднялась к себе в комнату, наскоро накинула шубку и калоши и опять спустилась с лестницы: оставаться в комнате, чуть не ставшей для нее могилой, ей было страшно: ей вспоминалась тоска близкой смерти, когда она, отуманенная, теряя сознание, искала и не могла найти выход. Поэтому она опять часа два сидела на крыльце. В двух аршинах от нее висела ручка моего звонка,— ей стоило позвонить, и она нашла бы у нас тепло и уход. Но — это тоже характерно для нее,— она, как несчастный маленький зверек, жалась на холоде, зябла и думала, что может замерзнуть,— но и не подумала позвонить и потребовать этой услуги. Сегодня она хохочет и рассказывает обо всем этом, как о веселом приключении. Она усвоила этот тон в обращении с людьми, и уже только тогда расскажет им о том, что заставляло сжиматься ее сердце от тоски и ужаса смерти,— когда сможет над этим посмеяться. А над многим еще смеяться она не может, воспоминание о многом сводит ее губы в плачущую гримасу — и потому о многом она, откровенная, никогда не заикается. Тем не менее, сегодня мы с ней поговорили по душе без смеха и серьезно. Она начала с ощущения близости смерти.

— Стра-ашная тоска, такая, знаете, тоска была, когда я не могла найти дверь,— ах какая тоска. Значит, я еще сильно жить хочу, право.

И она смотрит на меня немного наивным, недоумевающим взлядом.

— Знаете,— я долго не знала, что такое смерть. Не верила, право не верила, что люди умирают. Так как-то, просто игнорировала. Это когда еще в гимназии была. Потом у меня умерла подруга, которую я ужа-а-сно любила,— от чахотки. Я уехала на каникулы, когда уж она плоха была, но от меня скрывали. Я всегда была впечатлительная. Потом приезжаю, брат и говорит: ты бы сходила к Мане, она плоха очень. Хотел подготовить меня,— знаете ли... Пожалуй, говорит, уже не застанешь. А я такая уж глупая,— всегда понимаю буквально, что мне говорят: он хотел во мне возбудить тревогу, сомнение, не правда ли? Очень плоха, пожалуй не застанешь... А я и не думаю, что уж она значит умерла. Купила апельсин, прихожу... Вхожу в квартиру, смотрю, а там гроб. И Маша лежит... Не Маша, а что-то такое, другое совсем... Ах, что тут со мной сделалось,— вы не можете себе представить... Если уж она, такая хорошая, гораздо лучше меня,— и умерла, так я и думаю себе: как же мне жить. И я захотела непременно умереть: стала нарочно бегать в мороз не одетая, чтобы простудиться. И действительно заболела сильно. Сначала мне было все равно,—поправлюсь или не поправлюсь. Но потом мама увезла меня в деревню, и я стала поправляться. И тогда мне опять страшно захотелось жить. Ужасно захотелось жить. Ах, вы не знаете, как я люблю жизнь...

И она захохотала своим веселым смехом, и искорки забегали у нее в глазах, а лицо закраснелось, как будто от стыда за свою любовь к жизни.

— После этого я спрятала Машину карточку, чтобы ее совсем и не видеть и старалась не вспоминать о ней. Это эгоизм, не правда ли?.. Но только я даже всегда бывала недовольна, когда ее мать приходила к нам. И зачем, думаю бывало, она приходит, только раздражает меня.

— Вторая смерть — была смерть отца. Я его очень любила... Тут со мной Бог знает что делалось,— в гроб к нему ложилась, вынимали меня,— одним словом с ума сходила. Но все же еще не так... А вот когда умер один господин, знакомый... Хороший, честный, ах, такая право, идеальная личность...

Говоря эти слова она опать застенчиво взглянула на меня, как будто боясь, что, заговорив об "идеальности" рискует встретить с моей стороны насмешку и готовая тотчас закрыться от нее своим переливчатым смехом. Но я не смеялся, и она продолжала с большим доверием и грустно:

— Знаете, главное ощущение мое было, что все это как то непонятно и глупо. Так глупо, так глупо, что я не могла этого вынести. Прежде еще я хоть верила, что Маша есть, где то на том свете, а уж когда умерли отец и тот господин,— я уже не верила этому. Просто вот были люди, хорошие, гораздо лучше и честнее, и сильнее меня, и потом их нету и ничего от них нету... Я решила уморить себя голодом... Право.

Она чуть-чуть засмеялась, опять застенчиво посмотрела на меня, но видя, что в защите нет надобности, что в открытый ею уголок души я сумею взглянуть с участием и интересом,— она продолжала с возростающим доверием:

— Девять дней я ничего не ела. Ходила к знакомым, никто ничего не замечал. Только со мной начались какие-то странные припадки. Это оказывается от голода. Когда я после рассказала одной женщине-врачу,— что вот я испытывала когда-то такое состояние,— она и говорит: матушка моя, да ведь это симптомы голодной смерти, право это симптомы голодного умирания!..

— Ну и что же?

— Ну, вот, все таки я очень живуча! Как-то пришла к одному знакомому, там как раз письмо получено из Петербурга, читают, спорят. Я и очнулась. Что же это я делаю! Тут кругом жизнь кипит, а я что задумала... Говорю вам: страсть, как я люблю жить. Ужасно люблю!

— Что-же так и прошло это, без следов?

— Знаете,— какая-то болезнь со мной случилась; мне стало казаться, что я все выдумала, что все мне только кажется: и Петербург я сама выдумала и всех этих идеальных людей. И потом я себя спрашиваю, а сама я себе кажусь или нет.

Тут она опять весело захохотала, покраснела еще сильнее и потом продолжала, наклонясь над вышивкой, из которой выдергивала иголкой канву. Лицо ее густо покраснело,— видимо от порыва непривычной откровенности, в которой она заходила все дальше и дальше с обычной своей нервностью, доходя в этом настроении до конца.

— Ну, потом вспомнила я про одного своего знакомого, который ужасно любил есть. С таким он всегда аппетитом и так старательно-старательно ел, точно что нибудь особенно важное делал. Вот я и думаю: уж этого я наверное не выдумала. Ну, идеальных,— могла выдумать, а уж это нет: непременно бы выдумала иного какого нибудь. Пришла к нему,— право,— и говорю:

— Пришла я посмотреть, как вы едите.

Теперь мы оба расхохотались.

— Что же он, не обиделся?

— Стра-ашно разобиделся сначала. И заметьте: как раз застала его за едой. Сидит за столом, под бороду салфеточку завязал, щеки у него жирные, масляные и губы, когда он собирается есть,— какие-то особенные. Ну, думаю, такого действительно никак не выдумаешь. Ей Богу,— говорю ему,— вы не обижайтесь. Покушайте, пожалуйста, а я посмотрю, что ведь вот есть же люди, которые кушают себе, пьют, спят и вообще значит ничего особенного еще в мире не случилось...

Мы опять засмеялись.

— Что же он исполнил просьбу?

— Да,— он был добрый человек, очень добрый. Мы с ним были приятели, и он меня тот раз очень успокоил одним своим видом.

Она замолчала.

— Вот,— сказал я,— ведь одна какая нибудь минута,—- если-бы вы не спохватились, или заснули-бы, а не читали книжку,— и теперь мы не разговаривали-бы с вами, а вы-бы лежали мертвая, а мы-бы тут стояли, жалели, может быть и поплакали.

— Да,— сказала она серьезно, поднимая глаза с наивно вдумчивым и как будто жалостливым выражением на подвижном лице.— И все-бы жалели, а я ничего-бы не слышала, ничего, ничего... Вот ведь говорят: тяжело умирать, хорошо умереть. Нет, а я ужасно рада... Как подумаешь, что ничего-бы от меня не было, я-бы не чувствовала себя, совсем, совсем-бы исчезла...

— А вы в этом вполне уверены?

Она опять кинула застенчивый взгляд, наклонилась еще ниже к вышивке и сказала тихо:

— Н-нет, не вполне. Впрочем, я не знаю, только думаю, что во всяком случае сознание зависит от всего организма, от крови, от нервов, от всего и значит, если все разрушится... Знаете — трудно сказать... вот насчет Бога например... Но только меня, все таки не будет. Говорят там — переселение душ. Конечно пустяки! Или вот спириты,— нет я никогда не поверю этим глупостям. Или еще: все дела человека оставляют след, нравственное влияние. Но ведь это останутся мои дела, они будут в других, а меня, именно вот той, которая теперь чувствует и говорит,— все таки не будет.

— А знаете,— вот я вспоминаю себя, какая я была прежде, в семье, когда была маленькой девочкой. Ведь уж я и теперь не та, что была. Я вспоминаю о себе, как о совсем постороннем человеке. Вы это чувство испытывали?

— Нет, никогда. Я часто вспоминаю себя мальчиком, как с книжками в руках я шел в пансион и гордился тем, что я уже в училище. И тогда я думал: а ведь я когда нибудь вырасту и буду большим. А теперь у меня есть минуты, когда мне кажется, что я еще не дошел до пансиона, а остановился на улице, продолжаю мечтать и мне только кажется в воображении, что я большой, а я все еще тот, маленький мальчишка.

— Ну, значит, вы не переживали такой крутой ломки, а я пережила страшный переворот. Семья у меня была патриархальная, религиозная. Я была ужасно набожна и помню раз плакала, почему я живу в такое время, когда нельзя умереть за Христа. А во время исповеди мне все казалось, что я разговариваю с Христом и открываю перед ним свою душу... Так приятно, так приятно... Вы это испытывали?

— Нет... То есть испытывал, но мне, наоборот, бывало ужасно тяжело. Я все старался, звал его, обращался к нему. Иногда мне казалось, что я действительно говорю ему, но тотчас же образ удалялся и слова заученной молитвы летели в воздух. Мучительно.

— Ну, а мне было приятно. Знаете,— мать моя и до сих пор очень набожная и верующая. И это не ханжество,— нет, право это у них искренняя вера. Она говорит, что эта жизнь обречена на горе, на страдания, что мы и не должны стремиться к радости. Поэтому у нас в доме всякое веселье, всякое развлечение, всякая забава — изгонялись и преследовались. Все это, весь этот шум жизни, считали грехом. Очень религиозная была семья,— и уж я какая то такая уродилась. Все мне хочется, чтобы в жизни была радость. Думаю,— ведь есть же она где нибудь. А если нет теперь, так все таки может быть, хоть когда нибудь, хоть для других. Вот, знаете, и началось это у меня. Еще отец был жив. Прочитала в газетах о каком то голоде... Дети, ни в чем еще не грешные,— корчатся, мучатся... Прибежала я к отцу с газетой, в исступлении каком-то. Ну где же ваш Бог говорю,— по крайней мере, где Бог милосердный, праведный... Где он. Ужасно много я тогда о свойствах божиих думала и все с отцом спорила. Он у меня очень живой был,— целые дни бывало спорит, а потом утром, я еще в постели лежу, он придет и опять: давай, деточка, еще поговорим. Это он всю ночь думал, придумывал, чем меня убедить. Покажется ему, что нашел неопровержимое доказательство, а я опять опровергаю... Раз священнику призналась. Тот в ужас пришел: "это все оттого, говорит, что вы рассуждаете, а надо просто верить". После этого, я у них уже никогда не спрашивала. Все сомневалась, а уж потом в Петербурге,— тут совсем другое пошло...

— Что-же, совсем порешили?

— Как то не думала. А все таки, знаете, когда один господин пришел ко мне... Развивать (она опять звонко и весело засмеялась) — мы с ним порядочно поругались. Он тут говорил, говорил, а потом указывает на икону и спрашивает: это у вас что за картинка повешена? Так мне это показалось нехорошо, фальшиво. "Я не хочу, говорю, чтобы вы смеялись... Да и зачем этот вопрос". А он и говорит: ну не будет из вас толку: для верного понимания социальных идей необходимо предварительно покончить с этими предрассудками...

— Да, а знаете, что я думаю: я думаю, что необходимо прежде так или иначе разрешить эти вот вопросы, а уже тогда решение социальных вопросов выйдет из этого, как частная задача из общей формулы. Нужно постигнуть общий смысл жизни.

— Да, да! Я тоже думаю... Вот для мамаши жизнь имеет смысл: страдание здесь, чтобы там радоваться... Равновесие какое-то...

— Ну, хорошо, М. П., а как вы думаете: если Бог действительно есть, будет он сердиться за то, что вы его отрицали.

— Нет, не будет,— сказала она, подымая опять глаза от вышивки...— Я искренно...

Вот какие мысли бродят в голове веселой барышни... {Дальше под датой 8-го марта сделаны выписки, впоследствии зачеркнутые рукою В. Г., из статьи Н. К. Михайловского о Надсоне. ("Дневник Читателя", "Сев. Вестн." март 88 г.). Выписки эти пометкой на полях ("К стр. 49") связаны с записью от 11 июня: "Из письма к начинающему поэту". Далее под 9 марта выписки из статьи Спасовича "Байронизм у Пушкина и Лермонтова" ("Вестник Евр." март 1888 г., стр. 82) также зачеркнутые рукою В. Г. На полях в начале выписки написано "К статье об Альбове". Затем после даты "17 марта" оставлена незаполненная страница и вырезаны четыре листка тетради.}

Говорят, литература есть лишь зеркало общества, и ее назначение — лишь отражать то что есть. Тут заключен один пошлый трюизм и одно очень вредное заблуждение. Когда нам говорят, что в литературе отражается данное состояние общества, что (по Тэну {Ипполит Тен, (1828—1893) знаменитый французский мыслитель, историк.}) литература является результатом трех факторов: расы, климата, истории и не может дать ничего, чтобы не включалось в известную "причинность",— это теперь уже трюизм, с которым никто не станет спорить. Таким образом литература поневоле зависит от данного состояния общества. Но что же из этого? Следует ли отсюда, что у литературы нет другой цели, как лишь отражать данное состояние общества, его жизни, но никуда не звать, ничего не отвергать, не проклинать, не благословлять? Вовсе нет, я думаю. Это можно было бы сказать лишь тогда, если бы сама жизнь была чем то неподвижным, мертвым, статическим. Но жизнь изменчива; от форм прошедшего она непрерывно переливается к формам будущего, а настоящее — это некоторая фикция, в понятие которой мы лишь прихватываем часть от прошлого и часть от будущего, взаимодействие и борьба которых представляют то, что мы называем современностью. Если таким образом, жизнь есть движение и борьба, то и искусство, верное отражение жизни,— должно представлять то же движение, борьбу мнений, идей... Теперь вопрос: нам скажут — пусть так, литература отражает движение, но как зеркало, она только отражает, не пытаясь стать на ту или другую сторону (ведь это для зеркала и невозможно). Тут то начинается вредное заблуждение. Зеркало, отражающее мои поступки — не я и не часть меня; а слово, печать, литература, искусство,— это часть, это функция самого общества; это не зеркало. По литературе можно судить о состоянии общества,— да; так же, как по походке мы судим о крепости того или другого человека. Но все же его походка не есть зеркало; для него она — походка и сама по себе имеет целью унести его с одного места и привести к другому. Так же и литература, кроме "отражения" — еще разлагает старое, из его обломков созидает новое, отрицает и призывает. И вся эта деятельность не может, конечно, выйти из пределов причинности. Наши идеалы отразят на себе наш характер, наше прошлое, нашу расу и историю. Но это отражение — не цель. А цель — в движении, в тех или других идеалах.

Еще пример: проповедник громит пороки, призывает к добродетели; слушатели плачут, разносят по домам новые чувства, новые намерения, новые верования; они сжигают дома своих фетишей, они меняют свои отношения, они перестают приносить человеческие жертвы.

Приходит последователь Тэна, в роде ну хоть г. Чуйко {В. В. Чуйко (1838—1899), литературный и художественный критик.}, и говорит: этот проповедник, происходя из того же племени, отражает в себе все его характеристические черты. Его проповедь есть не более, как результат его прошлого, его расы, его истории и т. д. В его горячих тирадах — слышно влияние климата, страны, прирожденного темперамента. Мы слушаем г. Чуйко и говорим: верно. Но каково было бы всеобщее удивление, если бы г. Чуйко обратился к проповеднику и сказал: ты — то же, что и твои соплеменники, ты только отражаешь свое племя, как зеркало, твоя проповедь не имеет иной цели. Как?— ответит он,— я, понявший истинного Бога, и эти антропофаги — одно и то же. Я отражаю их точное изображение, когда указываю им на Единого Бога и зову к любви? Без сомнения вы, г. Чуйко, шутите.

И действительно, это похоже на шутку и очень притом обидную для человечества. Недоразумение тут происходит от смешения признака одного из присущих свойств — с целью. Проповедник, о котором идет речь,— неизбежно отразит на себе многие черты своей расы и будущее, к которому он призывает, неизбежно прихватит в себе много из прошлого и из настоящего. Но это неизбежное отражение не есть цель проповеди, а лишь ее свойство. Г-н Чуйко скажет, что это цель.

Может быть возразят, что литература и проповедь не одно и то же. Я хочу сказать только, что способ аргументации "отразителей" одинаково относился бы и к моральной проповеди. Все дело в том, что литература только шире и разностороннее. Но ее орудие, слово, не есть мертвое и внешнее зеркало; оно есть в то же время орудие живого, движущегося, совершенствующегося духа. Оно есть орудие совершенствования. Всякая современность есть переход от прошедшего к будущему, движение. Она заключает сложнейшую систему, сплетение отживших моментов с действующими и только еще зарождающимися. Как ноги уносят человека, положим от холода и тьмы, к жилью и свету, так слово, искусство, литература — помогает человечеству в его движении от прошлого к будущему. Пусть само орудие неизбежно зависит от характера самой жизни. Жизнь — движение, борьба, а искусство — орган умственного движения и борьбы; значит цель его — не просто отражать, а отражать, отрицая или благословляя. Из сложной сети современных явлений оно берет одно явление, как отжившее, другое, как признак обновления... Понятно, что всякий орган функционирует согласно со своей природой. Работа критической мысли — определения и точные выводы. Работа воображения — образы и картины. Поэтому от художника мы не требуем точных чисто логических определений, но в праве требовать "точки зрения". Только хорошо выбранная точка зрения дает верную перспективу, в которой тени и света располагаются правдиво. И мы тогда видим, откуда встал свет и куда ведет та или другая затененная тропинка. Путь истории человечества длинен, утомителен, порой освещается сиянием света, порой спускается в мрачные долины, где лучи сквозят скупо и где мы склонны усумниться даже, — уж есть ли полно на небе солнце...

Искусство, которое в такую пору только отразит общее уныние, отчаяние и безверие, будет только его зеркалом,— изменит своей святой и высокой цели. Нет, в толпе, которая бьется во тьме и холоде, найдутся люди, которых восприимчивость к свету солнца и дня была больше, которых воображение бодрее и здоровее, в крови которых дольше играет сияние дня. Они напомнят о блеске солнца, о синеве неба, о том что уже много раз была тьма и опять сиял свет. Они скажут это не одними сухими доказательствами,— в их словах засверкает действительно блеск и сияние, которое другие увидят в их творениях, и поверят, и вздохнут бодрее, и скорее выйдут на свет. Вот цель искусства в такие периоды. В периоды пессимизма, разложения характеров и отчаяния,— эти отрицательные стимулы невольно врываются в искусство, отражаются на нем. Но в этом ли отражении цель? Нет, — тем более нужно бодрости, веры, призыва... Изображать это нужно, но это должно быть не стихийное отражение, а проповедь, поучение, отрицание. Если вы дадите это отражение в перспективе верной, широкой и правдивой,— значит, вы уже тем самым отрицаете его. Вы покажете свет, наряду с тенью и уже это соседство отнимет у тени ее мрак и угнетающий душу характер. Но для этого нужно, чтобы среди ослепших от темноты людей вы, художник, сохранили остроту зрения, чтобы вы отражали не одно то, что является господствующим в данной современности.

Есть одна местность, покрытая страшными топями. Неверный шаг,— и вы погружаетесь в трясину. Жители этой местности, отправляясь в путь, берут в руки длинные шесты. Правда, шесты эти затрудняют несколько быстроту движения. Зато, провалившись в трясину,— путник находит в шесте спасение. Одним концом шест падает назад, на то место, откуда путник только что сошел и где он стоял твердо. Другим — шест достигает непременно твердой земли лежащей впереди.

Искусство представляет такой же шест на пути человечества. Логическая мысль, логические выводы действуют легко, быстро, точно и определенно. Вывод следует быстро за посылкой. Но,— несколько неверных посылок, несколько неверных шагов по пути силлогизма,— и логическая мысль заводит вас в трясину. Работа воображения не так подвижна, не так точна и определенна в смысле выводов. Люди, наделенные сильным чутьем жизни,— не пишут утопий. Крупные художники никогда не стояли (или очень редко), как таковые, в самых передних рядах крайних политических партий. В момент, когда мы горячо искали новых жизненных форм, горячо отрицали старые и быстро кидались на новые,— у нас вышла не малая таки ссора с крупнейшими из наших художников. Я не говорю уже о Гончарове, который к своим образам примешал несколько чисто логических формул заключавших грех против живого духа, но и Тургенев и Толстой оказались "отставшими". Но вот время изменилось, и имена наших великих художников являются для нас знаменами, которые стоят в высоте, освещенные солнцем в ту минуту, когда мы после нескольких шагов вперед — сделали много десятков шагов назад и засели в настоящую трясину реакции. Их образы не вполне укладывались некогда в рамки наших утопий, и мы предпочитали произведения, поучавшие нас, не изображая жизнь, а подтягивая и ломая ее. Теперь, когда подтягивание и ломка идут в другую сторону,— мы обращаемся к нашим художникам.

11.12.2019 в 10:12


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame