В 1958 году родилась наша дочь Марина, и мы переехали в квартиру, которую я нашел на Ленинском проспекте. К тому времени Боря Голявкин женился и часто приезжал с женой Клавушкой к нам, что называется, перехватить руку. Они купали, пеленали грудную Маринку, а нас гнали вон, то в кино, то куда-нибудь просто прогуляться. Ночной разговор в Подлипках был забыт навсегда. Боря Голявкин не был антисемитом. Что такое клинический антисемитизм, я узнал позже, когда вернулся из Москвы в свой родной город.
Иногда по вечерам в нашем доме собирались поэты. Женя Бачурин обладал не только абсолютным музыкальным, но и поэтическим слухом. Он чуял поэзию и поэта за версту. Так он познакомился, а затем свел меня и Иру с группой поэтов нашего возраста, которые уже в то время позиционировали себя в оппозиции (каков каламбур) новой официальной поэзии, куда дерзко относили Евтушенко, Вознесенского, Рождественского, Ахмадулину и др. Ребята они были талантливые. Назову лишь наиболее близких: Станислав Красовицкий, Валентин Хромов, Олег Гриценко, Галя Андреева, Саша Корсунский.
Вот записал их имена в строку и слышу — как хорошо звучат фонетически, и голоса некоторых из них зашелестели в ушных раковинах далеким эхом прошедших лет. Картавый, перекатывающийся шариками в гортани тембр Вали Хромова:
Облокотясь на полдень снежный,
До боли локоть отдавив,
Сижу задумчивый и нежный
И вижу город Тель-Авив.
Там все евреи голубые,
Как Пикассо изобразил,
В пустыне нищие, слепые
Шагают из последних сил… —
читает он растянутой звуковой строкой в одной тональности монотонно-певуче.
Женя Бачурин перехватывает как тамада, и по-своему контрастно артикулирует ударения на каждом слоге:
Там будут счастливы нагие
Найти на улице кизяк.
Там люди вовсе не такие,
Они живут совсем не так.
У них торчат грудные клетки —
Нет снега, дождь не обольёт.
И затем скоропроговоркой отдельно последнюю строку:
Придумала ж моя соседка повесить над окном белье.
А вот голоса Стаса Красовицкого, как ни напрягаю слух, не могу услышать. Вижу только силуэт сидящего на стуле против окна, читающего безлично:
Говорите, хотите, про это,
про несчастья военного лета,
про цветы обожженных рук,
но я слышу железный звук:
вырос черный цветок пистолета.
И когда подойдет мой срок,
как любимой не всякий любовник,
замечательный красный шиповник
приколю я себе на висок.
Отступили вдаль сорок лет жизни! За каменной стеной православного женского монастыря в раздольном бургундском пейзаже, а затем за вечерним столом нашей парижской квартиры я мучительно пытался идентифицировать священника отца Стефана со Стасом Красовицким 50-х годов. Не смог. Не соединились. Два совершенно разных человека и поэта. Отец Стефан отказался от себя, поэта тех лет, Станислава Красовицкого. Стихи продолжает писать, исключительно религиозного содержания. И все это было так необъяснимо для меня, грустно, печально.
В 1957–58 годах именно этой группой поэтов была предпринята попытка связаться более тесно с молодыми ленинградскими поэтами. Интересная была затея, умная, правильная.