|
|
Серафима Германовна Бирман была большой актрисой. Во всех смыслах. И ростом, и талантом. С рыдающим голосом. И не очень красивой внешностью. Мягко говоря. Она как-то мне доверительно поведала: «Когда я пришла в театр, мне так прямо и заявили, что я никогда не буду играть молоденьких и хорошеньких. Никаких молоденьких и хорошеньких!» — повторила она весело своим рыдающим голосом и пытливо посмотрела на меня — не буду ли я протестовать. Я не протестовал. А знакомство наше состоялось так. Она позвонила мне по телефону и сказала, что хочет поставить у себя в Риге мою пьесу. Какую? — А это я вам скажу при встрече. Приходите. До этого я ее видел только в спектаклях и фильмах. В разных театрах (Ленком, Маяковского, Моссовета), в разных картинах (в «Иване Грозном», например). И она мне нравилась. Всегда очень сочная, выразительная работа и голос — ни на что не похожий. Но то, что она может быть режиссером, я не знал. Пришла. Села спиной к двери (это потом сыграет) и сразу сказала: — Вы передали МХАТу свою пьесу «Все остается людям». Но мне нравится ее первое название: «Факел». Можно я поставлю ее под этим названием? — А откуда вы знаете, что у меня было такое название? Это же театр! Тут все и обо всем известно! — И зарыдала или засмеялась, что у нее было похоже. И безапелляционно: — «Факел» лучше! — И она тут же взметнула кверху руки, якобы держа факел. Нет. «Все остается людям» больше подходит. Не возражайте! — воскликнула она. — Прошу вас. Мне очень хочется «Факел». — И она вся заколыхалась, изображая пламя. Ну, ладно, — сказал я, оценив зрелище. — Раз уж вам так хочется, пусть у вас будет «Факел». Это была уступка с моей стороны, но так приходится иногда делать, если в другой стране, при переводе, иное название будет звучать лучше. Либо основное, по каким-то еще причинам, не подходит. — Так и быть, ставьте «Факел». Но в скобках укажите... — Укажу. Спасибо. Теперь я вам расскажу, что я придумала. Я тут кое-что переставила. А кое-что выпустила. Ну и кое-что заменила. И она начала перелистывать пьесу, попутно рыдая и хохоча: — Это сюда!.. А это ненужно!.. А это после этого... А это прозвучит только тут... А это надо так... И по мере того, как она говорила, во мне росло, нет, не удивление и даже не возмущение, а ярость. Мне захотелось вышвырнуть ее даже не из комнаты, а из квартиры и спустить по лестнице. Я хотел заорать, но только и нашел в себе силы, потеряв голос, почти беззвучно прошипеть: — Как вы посмели?.. Что вы себе позволили?.. Ни единого слова!.. Ни единого звука!.. Все, как у меня, и только так! И точка!!!! Очевидно, я был страшен. У меня тряслись от гнева губы, и меня винтом вертело на стуле. Потому что она в ужасе отшатнулась от меня и вскричала: Все! Все! Все! Все!! Все!!! В это время дверь открылась, и в кабинет испуганно заглянула моя жена, которой до этого не было. И она увидела, как потом мне рассказала, страшную картину: я, белый, трясущийся, со сжатыми кулаками, и откинувшаяся назад широкая большая спина какой-то рыдающей немолодой женщины. (Вот он, отыгрыш того, как села Бирман.) Чтобы хоть как-то объяснить читателю причину степени моего накала, я должен сказать, что с самого начала, с самых первых постановок моих пьес, я соприкоснулся с укоренившейся в театрах, на мой взгляд, безобразной привычкой актеров и режиссеров тасовать авторский текст и вообще хозяйствовать в пьесе. И сразу же пресек это. Не имея театрального опыта, я зато имел немалый опыт, руководя научной лабораторией, сталкиваться с нахальством министерских чиновников. Этой своей нетерпимостью я, в какой-то мере, стал известен в театрах, и попытки менять мой текст уже не делали. Но Бирман этого не знала и смело ринулась по привычному пути... Все, все, все, — повторяла она уже тише, видя, что и я вхожу в норму. Что тут у вас происходит? — спросила жена. — Все в порядке. Здравствуйте, — почти пропела Бирман и, встав, долго мяла руку жены. — Мы просто тут немножечко... Я буду ставить пьесу вашего мужа... И он тут мне немножечко... Не хотите ли чаю или кофе? — спросила жена. Мне чаю, — севшим голосом сказал я. И мне тоже, — примирительно подняв руки, пропела Бирман. Жена вышла, а Бирман, севши обратно, сказала: — Я все поняла. — И шепотом добавила: — Но, все-таки, можно «Факел»? «Факел» можно, — заключил я. И больше к теме постановки мы, во время чаепития, не возвращались. Бирман рассказывала о театре, о том, что это за скорпионник. Что его справедливо называют коллективом, объединенным взаимной ненавистью. И вместе с тем, что это единственное место, где можно жить, ибо только там такие душевные люди, каких нет больше нигде! О противоречивости в таких утверждениях мы не говорили, ибо понимали, что как ни странно, но так оно и есть. А потом Бирман ушла с таким выражением на лице, точно у нас с нею состоялось объяснение в любви. А через некоторое время я поехал в Ригу на премьеру. Представьте, спектакль был отличный. Он состоялся в Русском драматическом театре, и исполнители там были, ей-ей, не хуже, чем в столичном. Ну, может быть, все-таки чуть-чуть послабее. Даже кое в чем намного слабее. Зато играли с душой. А после спектакля, как и положено, состоялся банкет — это автор устроил. Подозреваю, что для этого авторов, собственно, и приглашают. И на банкете, впервые после той сценки у меня в кабинете, Бирман, подойдя ко мне с бокалом, тихо сказала: — Ну вы и штучка! — А вы? — ответил я. И мы чокнулись. |