13.5. Утром делали обход новый начальник следственного изолятора майор Горшков и его заместитель Веселов. Когда, спрашиваю, суд будет. Не знаем, отвечают. Экая, говорю, военная тайна. Горшков искусно работает под добряка – не сразу выкуришь. После кровавой битвы с надзирателями, он вызвал меня в кабинет и, спросив, что это были за бумаги, которые я так яростно защищал (черновики писем, говорю, настроение, говорю, нервозное было – показалось невыносимым, что всякая шваль сует в них нос), сказал, что будет вынужден посадить меня в карцер. Я еще не примирился с утратой (Столько обысков мимо!… И главное – записи за первые дни 71 года; что-то тогда отпустило в груди – душевный сумбур так необычно легко и естественно облекался в слова…), кровоточили ссадины на лице, болело плечо… я потребовал немедленного этапирования в лагерь, так как меня незаконно содержат в следственном изоляторе уже 5 месяцев (в качестве свидетеля меня должны были привезти из лагеря только в день суда). «Что вы все – закон да закон?… Словно первый раз замужем. Человек вы, вроде, неглупый, сами знаете: дух закона, а не буква…», – сообщил он, доброжелательно улыбаясь. Он, безусловно, умеет расположить к себе: немножко цинизма, доверительный тон сообщника, минимум демагогии и официальных фраз, которые он сдабривает благодушной улыбкой человека, знающего твое к ним отношение и разделяющего его втайне, – когда бы не холодный прицел глаз, забывающих на миг об улыбке. Ну да, говорю, дух – это здорово. Если перевести, получится: КГБ вне закона, в смысле – над законом, т.е. КГБ – это та сила, которая поворачивает пресловутое дышло в нужную сторону? Не то, чтобы совсем так, не соглашается он, улыбаясь, но что-то вроде этого. Мы ориентируемся, говорит, на жизнь, от которой законы всегда отстают. Очень, поддакиваю я, верно, когда бы критерии ваших ориентации были подконтрольны общечеловеческой морали, а не партийно-ведомственным интересам… В результате этой душевной беседы мы пришли к соглашению: он не сажает меня – за сопротивление «надзорсоставу» – в карцер, а я молчу на суде о побоях. Я, кстати сказать, и не собирался говорить о них (мне ли не знать, что такие заявления кончаются для истца в лучшем случае ничем. Лагерь меня научил не подставлять себя под удары по мелочам… а потасовка – ерунда. Я ведь сам ее затеял и вышел из нее победителем – бумаги-то им не достались).
В тот же день – 30 апреля – вызвал меня и Веселов – голубой чекист, как я окрестил за умение смущенно краснеть при исполнении служебных обязанностей. Он считает себя представителем молодых сил в КГБ, носителем новых тенденций, суть которых мне выяснить не удалось (за отсутствием таковых). Веселов, очевидно, совсем недавно оделся в синее – напичкан мифическими сказаниями о подвигах ЧК, упоен собственной значительностью в качестве носителя ее мундира и двусмысленной славы (звонок телефона, Веселов снимает трубку, слушает несколько мгновений, потом, покраснев, вежливо спрашивает: «Вы куда звоните? – выдерживает паузу и ошарашивает, – Это КГБ». Сколько торжественности в тоне, каким произносятся эти слова, сколько откровенной уверенности, что на том конце провода человек онемел – если не от ужаса, то уж от почтения несомненно, что я замираю от удивления: передо мной представитель иного мира – священнодействующий чиновник, искренне убежденный в причастности к сокровенной сути бытия). Веселов болтал со мной о всяких пустяках, но и этих пустяков достаточно для догадки: прощупывал почву – не выкину ли я на суде какой-нибудь номер. Кроме прочего, он рассказал, что ныне расстреливают «автоматически». «Раньше из пяти карабинов заряжался только один, чтобы солдаты не знали, кто из них привел приговор в исполнение, а теперь – нажал кнопку и все». Я поделился с ним соображением, что, приговаривая преступника к смерти, государство тем самым рождает палача, а палач это вовсе не лучше, чем преступник, он меня просто не понял – так далеко его радение о государственном благе не простирается.