6.5. 31-го декабря около десяти вечера мне объявили отмену смертного приговора и перевели в 199 камеру, 13 января ознакомили с постановлением Лен. горсуда о содержании меня в следственном изоляторе до процесса над Бутманом и иже с ним, на котором я должен выступить свидетелем. В начале апреля меня перевели в 197-ю камеру, где я и поныне обретаюсь.
Во время следствия я старался минимально финтить, придерживаясь простого правила: о себе что угодно, о других ничего. Но это правило не без изъянов. Один из них таков: если кто-то, кого я считаю человеком неглупым и житейски опытным, дает так называемые правдивые показания, я, знакомясь с ними лишь по частям, мучаюсь сомнением: слезы ли это кающегося преступника или вынужденное маневрирование припертого к стене, но не упавшего духом, бредущего тернистой дорогой полупризнаний к сокрытию чего-то более важного, которого я могу и не знать. В последнем случае я считаю возможным подтвердить те или иные показания, если они не вредят третьему лицу. Мне зачитывали отрывки из показаний Бутмана и Коренблита Мих., и я, дивясь исповедному характеру их признаний, все же находил в них намеки на игру и кое-что, касающееся только их и меняя подтверждал, надеясь таким образом подыграть им. Только после ознакомления со всеми материалами дела, я, увы, обнаружил, что они-таки действительно каялись. И вот теперь меня включили в список свидетелей. Что, вообще говоря, странно. Ведь если Дымшиц утверждает, что Бутман и Коренблит знали о нашем побеге, то я настаиваю на обратном. Неужели я свидетель защиты? Фантастика. Именно потому, что понятие «свидетель защиты» не более связывается с представлением о суде над государственными преступниками, чем оправдательный приговор с обвинением по 58 статье, лагерная этика безоговорочно приравнивает свидетеля к активным сотрудникам режима. Свидетель
– это столь же одиозно, как доносчик, бригадир, нарядчик, придурок… Но безусловным исполнением каких бы то ни было предписаний я давно уже не грешу. И – чем черт не шутит! – не исключено, что я и в самом деле свидетель защиты. Пустили же на наш процесс родственников (Боже мой, потрескивает звериный хребет: расправа в тишине, чтобы лишь обглоданные косточки свидетельствовали о «правосудии» – но никаких этих воплей жертвы, кровоточащих ран и горячих фонтанов крови…).
Есть смысл «тормознуться» в Большом Доме – впереди меня ждет работа, работа, работа, агрессивный идиотизм сокамерников, тухлая селедка, произвол начальства и всякая такая советская всячина. А тут я уже 5-й месяц в одиночке (у меня особый режим и подпускать ко мне можно только равных по опасности и закоренелости преступников, а таковых здесь нет), читаю с утра до ночи, получаю ежемесячно пятикилограммовые передачи и курю сигареты. О чем еще может мечтать зэк? Каждый день вне лагеря – выигранный у советской власти день. Так уж сложились мои с социалистическим лагерем отношения, что жизнь и тюрьма для меня синонимы и дни, когда меня не травят – счастливая случайность, эфемерность, преходящесть которой я очень чувствую. В какой окутанной розовой дымкой дали те времена и страны, когда и где сам факт пребывания в 4-х тюремных стенах, лишение свободы – величайшее несчастье. Здесь заключение – такое сочетание разнообразных способов мучения человека, что несвобода, понимаемая лишь как изъятие из обычной жизни, не кажется несчастьем. Именно поэтому следственный изолятор для меня – санаторий, особенно в этом году, когда я избавлен от ежедневной пытки вынужденного общения с тем или иным другим, который, как известно, ад (если не ошибаюсь, именно так звучит у Сартра: ад – это другой). Достоевский разом очертил самую мучительную суть каторжного бытия – общежитие и невозможность угла, куда бы хоть ненадолго удаляться. Ныне арсенал пыточных средств куда богаче, и первое среди них, отвечающее нечеловеческому духу социального экспериментирования, зовомого учинением всеобщего земного рая (желательно в ближайшей пятилетке – досрочно!), – постоянное, не брезгающее самыми мерзкоумными средствами, давление на душу человека, его совесть и ум, так называемое исправление его, в сути – попытки превращения в нравственно-духовный нуль.
Нет, одиночка (если в ней не морят голодом, не изводят тарабарщиной гадины-радио, которое, как во Владимирском централе, нельзя выключить, дают читать не только Кочетова и иже с ним) это роскошь, это почти особняк, которому имя «Покой», тот, которым Га-Ноцри наградил замученного Мастера.
Сгоряча я было отправил заявление с отказом участвовать каким бы то ни было образом в судебной расправе над Бутманом и другими, но, поостыв, рассудил, что в лагерь мне спешить не с руки, а на суде я сориентируюсь и сумею дать выгодную защите интерпретацию роли Бутмана и Коренблита в нашем деле.