Еще раз Воробьевы горы -- через десять лет {Уже давно была написана торжественная прогулка на Воробьевы горы, когда я опять увидался с ними. Это было 23 июля 1838 года. Господи! сколько прожито в эти десять лет. Пусть последнее свидание с ними станет рядом с первым. (Прим. А. И. Герцена.)}.
Мы огибали Москву, выезжая с Владимирской дороги на Можайскую. Весьма немногие знают этот лабиринт проселочных дорог, пересекающихся, узеньких, грязных, которые окружают Москву. Дождь из проливного превратился в осенний, похожий на мокрое облако. Глубоко врезывались колеса в глинистую почву. Город был в версте или -- много -- в двух, но его почти не было видно из-за тумана; несколько зданий неопределенно пробивались из-за влажной завесы, большею частию старые знакомые, родные, давно не виданные.. Сердце билось, глядя на них... Симонов монастырь, где я так часто бродил между надгробными памятниками; Крутицкие казармы, Донской монастырь, густые массы Нескучного сада, Девичий монастырь и Лужники -- нижняя ступенька Воробьевых гор... Шагом въезжали мы по совершенно непроезжаемой дороге в гору. Я не узнал ее, потому что никогда не подъезжал с этой стороны. Колокольня Девичьего монастыря указала, что это именно Воробьевы горы. Их я не мог, не должен был миновать, проехать подле, не посетивши места закладки двух храмов, храма во имя Спасителя и храма во имя любви, которую проповедовал Спаситель.
"Стой!" -- закричал я ямщику, подал руку Наташе и пошел на святое место.
Дождь не унимался, мы скользили по глине; ветер дул прямо в лицо. Чувство, наполнявшее мою душу, было то, с которым мы приближаемся к могиле друга, к единственному, осязаемому, видимому знаку прошедшей жизни, некогда близкой вам. Вот тропинка, по которой так часто всходили мы; вот Москва-река, опоясавшая гору, она тогда отделяла нас от толпы; она была нашим Гангесом, очищающим нас перед восходом на гору. Наше посещение носило печать чего-то литургического, важно-таинственного и священного
-- Тут, бывало, стояли мы, -- сказал я Наташе и снял с благоговением шляпу.
Лет пять не видал я горы. В эти пять лет видел я один раз мельком, на минуту, друга, и теперь явился один. Ник, где же ты? зачем тебя здесь нет! Какую радостную слезу пролил бы ты. Я вспомнил наши клятвы, я исповедовался на этом месте, где они были произнесены полуребяческими устами. Нет, не изменился я, ни самое счастие не изменило меня. Я только пошел дальше, поднялся в более обширную сферу духа; но любовь не иссякла, но частная жизнь не затмила универсальной. Многие мечты погибли, но я с ними не схоронил всех надежд своих.
Но как переменилась гора! Где то торжественное солнце, тот город исполин, то ликование света, воздуха, растений? где каменный ковчег, в котором хранились зародыши храма? где место, благословенное царем благословенным, художником и народом, -- место обета? Разбросанные камни лежали около ямы; дождь сеялся и ветер уродовал форму деревьев, которые едва могли стоять. Тяжелое чувство грусти теснилось в грудь от могильного вида и всплывало над восторгом. Я вспомнил художника-страдальца: на мою грудь склонял он, вдохновенный, главу свою, убеленную не летами, а горестями; из его уст слышал я его дивную жизнь, в которой сочетались апофеоза художника с анафемой. И ему представились образы из этой поэмы, так живо и так ясно. Вот тот юноша с голубыми глазами, стоит рядом с ним и, вдохновенный творческою властию призвания, говорит: "Да будет он тут". Еще он безвестный, еще царь не знает его; но он знает себя, он утвердил уже свой проект тем чувством "добр бо есть", которым господь сопровождает свое творение. Для него храм совершен, он в этом уверен, как в своем существовании... Вот он высится перед ним, торжественный, крестообразный, увенчанный ротондой... Юноша видит свой храм, более того, он сам превращается в него. Его череп раздвинулся в гигантский купол колоссальной мыслью; иконы, статуи -- это его фантазии; эти звуки меди -- его песнь, песнь призыва и ликования; эти колоннады -- его объятия; в этих капителях, барельефах и фресках -- его плоть, его душа, тайна его бытия, -- тайна, которую он сам иначе не мог понять, как выводя ее из целой горы, написав мрамором, гранитом и поставив в виду целого города.
Но вот идет царь великого народа смиренно богу отдать победу; тихо восходит он по излучистой тропинке, за ним его православный народ. Развеваются хоругви, раздаются псалмы; народ, рукою царя, идет положить первый камень будущего храма. Кто встречает царя? Юноша. Но уже не безвестный, уже славный и превознесенный. Он стоит светлый, радостный и кладет второй камень и с трепетом и молитвою приступает к таинству создания. Счастлив юноша, в тебе узнали того, кого ты проявил в себе, и склонились перед тобой. Ты жил для того, чтобы прославить его храмом, и тебя славят, ты -- храм его.
Потом я перенесся в дальний край. Нужды материальные давят художника. Он унижен, сослан, очернен, обременен большим семейством, он беден; сын его души, его храм, убит во чреве матери, а на рождение его употребил он все силы свои... Живо представился он ему в своем заключении. Художник доселе живет в своем великом чертеже, в своем храме. Храм -- это его объективы, его теодицея, исполнение всех мечтаний, выражение всех фантазий, ответ на все вопросы и... и он существует, -- что за дело, на чертеже или в художнике. Он отделывает его части, -- здесь прибавляет удар резца, там барельеф. Вспомнились мне его беседы: везде являлся он тем сильным, великим, который сознавал себя достойным создателем; вспомнил его детскую доверчивость, его гордость артиста, свежесть, юность чувства. Бедный страдалец! Несчастный... нет, он не несчастен... одна толпа несчастна от внешнего. Силен человек, когда он оторвется от душных низких забот полуживотной жизни и поднимется в область духа. Он не может быть в ней несчастлив. Тяжелая грусть отлетела, просветлел взор мой, и я радостно оставил горы".