На третий день мы прибыли в Корчеву. Я давно не видала отца и почти пять лет не была дома. Отец мой встретил нас на крыльце и обнял меня со слезами, я разрыдалась от какого-то неопределенного волнения, и только в комнатах с трудом успокоилась. Дом наш я едва узнала: столько в нем было перемен и пристроек. Сад густо разросся. За садом тянулся обширный манеж. Отец мой пристрастился к лошадям и завел у себя довольно дорогой конский завод. Горничные наши, которых я оставила в набойчатых и затрапезных платьях, по будням с босыми ногами, а по праздникам и зимою в опойковых башмаках, встретили меня в ситцевых платьях с черными коленкоровыми фартуками и в козловых башмаках. Они мне обрадовались, хватали целовать мои руки, я прятала руки назад, краснела, говорила всем "вы", называя полным именем и чуть не по батюшке прежних Ульяшек и Дуняшек.
Дом и образ жизни тетушки Лизаветы Петровны я нашла в том самом виде, как и оставила. У того же окна стоял тот же самый стол, на котором я, ребенком, училась писать и читала сказки из "Magazin des enfants" {"Журнала для детей" (франц.).} . Так же в углу гостиной на столике с мраморной доской лежали тоненькие журналы с серой бумагой, в розовой обертке, а подле них -- желтая деревянная рабочая корзиночка из Спа с нарисованными на ней бабочками, которую я любила разбирать и таскала из нее разноцветную синель и раковые жерновки. На лежанке лежала знакомая мне старая серая кошка и так же надседалась, яростно лая, болонка Амишка. По-прежнему в зеленых жардиньерках пышно цвели цветы, затеняя окна, и неистово пели две тирольские канарейки, повешенные в клетках в зале на потолке. Когда, по желанию тетушки, я стала играть на фортепьянах, они залились изо всей мочи, заглушая мою игру, да вдруг мгновенно умолкли. Я встала из-за фортепьян посмотреть, что с ними случилось, и увидала, что тетушка накинула на клетки темные платки, -- канареек стало не видно, только слышалось, что они тревожно прыгали с жердочки на жердочку, как бы разыскивая, куда это девался день не в свое время.