И «наши» пришли. Неожиданно. Раньше, чем предполагали немцы.
31 августа 1943 года по улицам Сум разъезжала легковая машина с двумя репродукторами на крыше, и немецкий офицер на ломанном русском языке предупреждал, что в течение трех суток все жители должны уйти из города. Нас обязали собрать вещи и ждать машин.
1 сентября мы действительно, что называется, «сидели на чемоданах» — постель каждого была закручена в матрац, перевязанный бечевкой. Остальное все было на нас.
Но 2-го, выйдя во двор часов в пять утра по своим делам, я вдруг услышал автоматную очередь и два одиночных выстрела, прозвучавшие где-то совсем рядом. Затем наступила полная тишина. В это время я увидел запыхавшуюся дочку нашего кучера, девочку лет шести, которая кричала:
— Наши идут! Наши идут!
— Откуда? — спросил я.
— Со станции.
Через минуту мы — несколько мальчишек — уже бежали в сторону вокзала. Недалеко от станции мы увидели небольшой отряд красноармейцев, одному из которых какая-то женщина перевязывала руку. Чуть в стороне стоял велосипед с набитым чем-то мешком, около которого угрюмо сгорбился мужчина в штатском под направленным на него автоматом, крепко сидевшем в больших руках пожилого солдата. Лицо солдата выражало такое презрение и ненависть, что, казалось, ему стоит большого труда удерживать палец, чтобы не нажать на спусковой крючок. Отряд, по-видимому, представлял собой головной дозор, а штатский, как мы тут же выяснили, был полицаем, награбившим чужое добро и пытавшимся сбежать вслед за немцами. Он-то и ранил командира, который приказал ему остановиться. «Ну что ж, сам себе подписал приговор», — решили мы. Нам же теперь не угрожала отправка в Германию, и, счастливые, мы возвратились в детдом.
Здесь было шумно. Ребята перетаскивали постели в палаты (две ночи мы спали в подвале, спасаясь от возможного артобстрела), галдели, вспоминали, где у них остались знакомые или дальние родственники. Но больше всего меня поразило другое. Как только я вошел в коридор первого этажа, или зал, как мы его называли, мне бросилось в глаза красное полотнище на противоположной стене. Я подошел ближе и увидел настоящее пионерское знамя: бархатное, с бахромой, кистями, золотыми буквами, древком — ну, все как положено! Откуда оно появилось здесь, через два часа после вступления наших частей в город — до сих пор не знаю. Но это означало, что кто-то берег его весь оккупационный период, рискуя жизнью. Хотелось бы знать, кто же этот герой. Но тогда все эти мысли быстро стерлись радостью освобождения. Начиналась новая жизнь.
Внешне она как будто ничем не отличалась от прежней, разве что кормить стали сытнее — теперь одного только хлеба мы получали по 500 граммов в день. Но у многих появилась надежда, что найдутся какие-нибудь, пусть дальние, но все-таки родственники, которые заберут их отсюда. Ведь самой большой, самой желанной мечтой каждого было — почувствовать себя в родной семье. И если появлялась даже самая призрачная возможность кого-либо разыскать, ребята тут же за нее хватались. Все вдруг начали писать письма друзьям, знакомым, просто соседям. Я тоже не был исключением, послав письмо Надежде Григорьевне. До войны у меня было много родственников в Харькове. Правда, все они успели эвакуироваться или, как тогда говорили, — «бросили» нас, но я понимал, что им трудно было в то время взять на себя обузу из трех человек (бабушка наотрез отказалась уезжать). Тем более что эвакуировались одни женщины. Мужчины тогда уже были на фронте. И вот теперь я надеялся, что если кто-нибудь из них напишет письмо на наш довоенный адрес, оно может попасть в руки Надежде Григорьевне, которая к этому времени уже будет знать, где я нахожусь, и сумеет переправить его мне.