Но прежде чем вернуться в пос. Никольский, в август— декабрь пятьдесят пятого года, я хочу вспомнить разговор с одной моей ровесницей ранней осенью 51-го или 52-го года. Это было в Кенгире, объект назывался «кирплощадка», располагался непосредственно за мужзоной у проволочного ограждения — женские бригады делали саман. И в обеденный перерыв мы с этой моей ровесницей-бригадиром присели в тенечке. Была она красива настоящей яркой красотой: громадные то ли зеленые, то ли серые глаза, опушенные густыми ресницами, пышные волнистые волосы той удивительной природной золотой рыжины, которая зовется «тициановской». Правильные и тонкие черты и удивительный — розово-смуглый от золотистого загара — нежный цвет лица... Все в ней было совершенно — и лицо, и длинные стройные ноги, и прекрасная фигура. И к тому же она была умна и образованна. Сколько помню, в лагере не было принято расспрашивать, кто и за что получил срок, но о Леле И. говорили, что она была переводчицей у гитлеровцев в Симферополе. Мы с ней никогда не были близки, а о дружбе не могло быть и речи — Леля была из тех людей, которым надо было всегда и везде первенствовать, а меня никогда к таким людям не тянуло. Все, как говорится, было при ней — и ум, и красота, но самым главным было сознание, что она самая умная и самая красивая, вот это и мешаломне в ней.
Небольшое отступление. Еще в Карабасе на пересылке я познакомилась с другой переводчицей из Крыма, некоей Татьяной. Днем я уходила на работу медсестрой, а вечерами мы гуляли вместе возле барака и разговаривали. Таня была старше меня, ей было лет 35. Темные волосы, заплетенные тугой косой вокруг головы, жестковатое лицо, умные глаза. Из Крыма она убежала вместе с гитлеровцами. Я спросила ее — как же так, Таня, — ну, я понимаю, не могла не работать, угрожали. Но не уехать, убежать, вероятно, можно было?.. (Как часто мы безапелляционно беремся судить то и тех, что не может быть нам понятно по одной простой причине — мы ничего подобного не переживали. Вот так и я тот? «судила» Таню-переводчицу.)
Таня слабо усмехнулась и тихо сказала — «нельзя было — со мной был 10-летний сын».
На суд, когда ее судили, пришли две еврейских семьи, уцелевшие благодаря Тане, спасшей их каким-то чудом. Грозившее ей большое наказание было заменено меньшим сроком. В Карабасе Таня ожидала нового пересмотра дела, надеясь на новое снижение срока. Я вспомнила о ней в Кенгире, услышав о Леле И. и потом с ней познакомившись. Нет, Леля И. никого бы спасать не стала — она слишком хорошо к себе относилась. Вероятно, именно это я инстинктивно ощущала в ней, и именно это более всего в ней мне мешало. Но откровенный разговор тогда на кирплощадке почему-то случился. Говорили о будущем, хотя казалось бы, какое будущее может быть у нас, «двадцатипятилетний». Но мы были молоды, нам было по тридцать, и все наше существо сопротивлялось обреченности, такому немыслимо бесчеловечному сроку. Помню, я тогда говорила ей: «Тебе будет мало самой свободы, вольной жизни. Тебе необходимо быть первой, и ты соединишь свою жизнь лишь с человеком, который не только тебя полюбит, но и обеспечит положение в обществе, где ты была бы самой первой и самой главной...» Леля не возражала, лишь удивленно посматривала на меня, когда я стала рассуждать о своем предполагаемом будущем: «Мне тоже нужен рядом человек, который полюбил бы меня по-настоящему, но, в отличие от тебя, мне нужен просто хороший, надежный человек. И кроме любви, и веры в меня, и доверия, ничего мне от него не нужно. Кем он будет, какое «место» займет в жизни, мне все равно. Я сама сумею на свободе получить и работу интересную, и достичь чего-то. А от близкого человека мне нужна только любовь и надежность...» Леля искоса поглядывала на меня и, вероятно, про себя усмехалась — о чем толкует эта очкастая, вовсе не блещущая особой привлекательностью...
Я не знаю, как сложилась судьба Лели, даже не знаю — жива ли она. Но потом не однажды вспоминала наш разговор на кирплощадке, потому что все так и случилось — я встретила такого человека и прожила с ним ровно половину своей жизни.