Наступил роковой день 27 февраля 1937 года. Вечером позвонил секретарь Сталина Поскребышев и сообщил Н. И., что ему надо явиться на пленум.
Стали прощаться.
Трудно описать состояние Ивана Гавриловича. Обессиленный страданиями за сына, старик больше лежал. В минуты прощания у него начались судороги: ноги то непроизвольно поднимались высоко вверх, то падали на кровать, руки дрожали, лицо посинело. Казалось, жизнь его вот-вот оборвется. Но стало легче, и Иван Гаврилович слабым голосом спросил сына:
— Что происходит, Николай, что происходит? Объясни!
Н. И. ничего не успел ответить, как вновь зазвонил телефон.
— Вы задерживаете пленум, вас ждут, — напомнил Поскребышев, выполняя поручение своего Хозяина.
Не могу сказать, что Н. И. особенно торопился. Он успел еще проститься с Надеждой Михайловной. Затем наступил и мой черед.
Непередаваем трагический момент страшного расставания, не описать ту боль, что и по сей день живет в моей душе. Н. И. упал передо мной на колени и со слезами на глазах просил прощения за мою загубленную жизнь; сына просил воспитать большевиком, «обязательно большевиком!», дважды повторил он свою просьбу, просил бороться за ею оправдание и не забыть ни единой строки его письма. Передать текст письма в ЦК, когда ситуация изменится, «а она обязательно изменится, — сказал Н. И., — ты молода, и ты доживешь. Клянись, что ты это сделаешь!» И я поклялась.
Затем он поднялся с пола, обнял, поцеловал меня и произнес взволнованно:
— Смотри, не обозлись, Анютка, в истории бывают досадные опечатки, но правда восторжествует!
От волнения меня охватил внутренний озноб, и я почувствовала, что губы мои дрожат. Мы понимали, что расстаемся навсегда.
Н. И. надел свою кожаную куртку, шапку-ушанку и направился к двери.
— Смотри, не налги на себя, Николай! — только это смогла я сказать ему на прощание.