… Садясь за книгу, я было решил опускать те страницы воспоминаний, которые связаны с моими так называемыми увлечениями. Но потом подумал: а не будет ли она в результате подобных изъятий скучна, суховата? И не подумает ли читатель, что я, несчастный, был лишён некоторых — вполне симпатичных — человеческих слабостей? Нет, я бы не хотел, чтобы читатель так плохо обо мне думал. Поэтому признаюсь: много пудов соли скормили мне по чайной ложечке столь нежно вспоминаемые мной женщины. Много мук, крови и слез стоили мне они. Но… без женщин жизнь моя была бы пресна и безвкусна, как гороховый кисель!..
Я пел концерты и ухаживал за Валентиной. В свободные от концертов вечера ходил в её театр смотреть, как она играет, хотя роли у неё были маленькие.
— Ещё молоды… Пусть поучатся, — говорил Николай Николаевич Синельников о молодых актёрах и актрисах. И Валентина училась, работала, пробуя свои силы главным образом на мне. Я был для неё чем‑то вроде подопытного кролика.
Она была то резка со мной, то очень ласкова и после дикой ссоры вдруг сама приходила ко мне в «Астраханку» просить прощения.
— С чего это вы, — подозрительно осведомлялся я, — такую кротость на себя напустили?
Она делала мученическое лицо, низко, по-монашески кланялась в пояс и говорила:
— Сегодня прощённое воскресенье. Надо просить у всех прощенья. Простите, Христа ради, если чем обидела.
И хохотала, как сумасшедшая.
— Бог простит, матушка, — говорил я.
Это она играла — «для практики».
Иногда «для практики» она начинала что‑нибудь мне рассказывать. Притом говорила взволнованным, можно даже сказать, испуганным голосом:
— Вы знаете, Вертиша, со мной сегодня был такой ужас!
Такой ужас!.. Я сижу на бульваре на скамейке и смотрю на клумбу роз — помните её? Против нашего театра? Ну вот. Сижу, учу роль, и вдруг… — Тут зрачки её глаз расширяются, руки вжимаются в грудь, она дрожит, будто до сих пор не может успокоиться. — Вдруг чувствую, что на меня опускается какая‑то огромная чёрная тень… Вы понимаете? Страшная, зловещая тень! И я ощущаю, что это что‑то неизбежное и роковое… Понимаете? Я хочу вскочить, убежать и вся холодею, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, меня словно приковало к скамейке… Я дико вскрикиваю, в ужасе закрываю лицо руками и…
— И что же это было? — насмерть перепуганный, спрашиваю я.
— Это был… это был… каштановый лист!
— Фу!.. Слава Богу! — я вытираю со лба холодный пот. — Хорошо, что не балкон…
Валентина окидывает меня сожалеющим взглядом:
— Вы удивительно нечутки, — говорит она, холодно отворачиваясь. — И черт знает, почему вас считают поэтом и певцом женской души. Чурбан какой‑то!