Весна 1920 года началась с победы (взятия Архангельска, оставленного англичанами), но неожиданно ситуация переменилась. Снова подступила смертельная опасность — польская интервенция. В досье охранки были портреты Пилсудского, осужденного в прошлом за заговор против царя. Я встретил врача, который пользовал Пилсудского в Петербургской лечебнице, где тот с редким совершенством симулировал помешательство с целью совершить побег. Бывший революционер и террорист, ныне он бросил свои легионы против нас. Это вызвало ответную волну ожесточения и энтузиазма. Случайно уцелевшие царские генералы Брусилов и Поливанов откликнулись на призыв Троцкого и были готовы сражаться. Я видел, как Горький разразился рыданиями, напутствуя с балкона на Невском батальон, отправлявшийся на фронт. «Когда мы прекратим убивать и проливать кровь?» — выдавливал он из-под своих торчащих усов. Дуновением разгрома была восстановлена смертная казнь, и власть ЧК возросла. Поляки вошли в Киев. Зиновьев говорил: «Наше спасение — в Интернационале». Такого же мнения придерживался Ленин.
В разгар битвы спешно собрался II конгресс Коминтерна. Я встретил приехавших: английского пацифиста Лендсбери и Джона Рида; спрятал одного делегата венгерских левых коммунистов, противников Белы Куна, связанных с Раковским. Мы выпускали журнал Интернационала на четырех языках, тайно, различными путями отправляли за рубеж послание за посланием. Я переводил письма Ленина, а также книгу, которую написал Троцкий в своем бронепоезде, «Терроризм и коммунизм»; в ней отстаивалась необходимость длительной диктатуры на период перехода к социализму, которая, без сомнения, должна продлиться несколько десятков лет. Это непоколебимое мышление немного пугало меня своим схематизмом и волюнтаризмом. Ощущалась нехватка всего: сотрудников, бумаги, средств связи, даже хлеба и чернил.
Мы пили чай в малом актовом зале Смольного с Григорием Евдокимовым и делегатом испанской НКТ Анхелем Пестанья, когда вошел Ленин. Он сиял, пожимал протянутые руки, переходил из объятий в объятья. Радостно расцеловался с Евдокимовым, они смотрели друг другу в глаза, счастливые, как большие дети. На Владимире Ильиче был старый эмигрантский пиджачок, возможно, еще из Цюриха, который я на нем видел круглый год. Почти лысый, с шишковатым черепом, высоким лбом, заурядными русскими чертами, удивительно свежим розовым цветом лица, небольшой рыжеватой бородкой, слегка выступающими скулами, серо-зелеными глазами, которые улыбка делала чуть раскосыми, он имел добродушный и радостно-лукавый вид. Сама простота. Он жил в Кремле, в небольшой квартире дворцовых слуг, которая тоже не вполне протапливалась последнюю зиму. Идя к парикмахеру, он становился в очередь, находя неприличным, когда его пропускали вперед. Старая няня вела его хозяйство и чинила одежду. Он знал, что является первым умом партии и недавно, в трудной ситуации, пригрозил выходом из ЦК и обращением прямо к партийной массе! Он желал популярности трибуна, признанного массами, без аппарата и церемониала. В его манерах и поступках не было ни малейшего намека на вкус к власти, только требовательность серьезного специалиста, который хотел, чтобы работа выполнялась хорошо и вовремя, и открытое стремление заставить уважать новые порядки, вплоть до самых незначительных, казавшихся чисто символическими. В тот же день или на следующий он в течение нескольких часов выступал на торжественном открытии конгресса под белой колоннадой Таврического дворца. В его докладе рассматривалась историческая ситуация, сложившаяся после Версальского договора. Обильно цитируя Мейнарда Кейнса, Ленин доказывал нежизнеспособность произвольно поделенной победившим империализмом Европы, невозможность для Германии долго терпеть навязанное ей бремя и заключил свою речь словами о неизбежности будущей европейской революции, которая должна захватить и народы азиатских колоний. Он не был ни великим оратором, ни хорошим лектором, не пользовался приемами риторики, не добивался чисто ораторского эффекта. Словарь его был разговорным, Ленин часто использовал повторы, чтобы вбить в головы идею, как вбивают гвозди. Однако благодаря убедительной мимике и разумной уверенности его выступления никогда не вызывали скуку. Характерным его жестом было поднять руку, подчеркивая важность сказанного, затем обратить к аудитории открытые ладони в демонстративном движении, одновременно серьезно и с улыбкой — «разве это не очевидно?». С вами откровенно говорил простой человек, он взывал только к вашему разуму, фактам, необходимости. «Факты — упрямая вещь», — любил он повторять. Ленин был воплощением здравого смысла и немного разочаровал французских делегатов, привыкших к парламентским баталиям. «При ближайшем рассмотрении Ленин очень проигрывает», — сказал мне один из них.
(Зиновьев заказал художнику Исааку Бродскому большую картину, изображающую это историческое заседание. Бродский сделал наброски. Впоследствии художник переписывал свое полотно, заменяя одних участников другими по мере того, как кризисы и оппозиции изменяли состав Исполкома...)